Книга жизни
На седьмой день после моего рождения он стоял под софорой, на которой висел колокол, и держал на руках спеленатого младенца, то есть меня. Подняв этот кулек над головой, он произнес: «Отныне и впредь этого ребенка будет воспитывать вся деревня!»
Разумеется, это было уже после того, как он стал секретарем партячейки.
А случилось это на четвертый год после женитьбы. Дело было сразу после «большого скачка»[14], тогдашнего секретаря партячейки сместили с должности за то, что он прибрал к рукам некое «общественное имущество», и моего дядю назначили на его место (как говорится, за заслуги перед отечеством). Была зима, в полях осталась одна только морковка, вмерзшая в землю, и тот, прежний секретарь, по сути именно ее и «утаил», потому что выкопать эти корявые оранжевые корнеплоды было практически невозможно. И что вы думаете? Мой дядя, став секретарем партячейки, принялся делать то же самое! То есть он не пытался притащить морковь домой, нет, конечно. Он поступил вот как: приказал срезать всю ботву, чтобы в коммуне подумали, будто в земле ничего нет, а потом по ночам вместе с деревенскими пробирался на поле и выковыривал из мерзлой почвы то, что было возможно достать таким способом. Извлеченный овощ следовало незамедлительно съесть, тут же, буквально не сходя с места, и по возможности не оставлять обгрызенных хвостиков.
Однако махинации дяди с морковью все-таки были замечены. Начальник военного комиссариата коммуны Лао Ху прибыл в деревню для расследования, а в качестве подмоги собрал себе целую рабочую группу. Без лишней тут прелюдии он набросился на дядю:
– Дружище, по минному полю ходишь, как бы не подорвался!
– Минному? – с невинным видом переспросил дядя. – А мины-то какие, американские?
– Знаешь что, за утаивание имущества могут и с должности сместить, и наказать?!
– Это кто же меня накажет, ты, что ли? А ты не забыл, что тебя в партию приняли по моей рекомендации?
– Имущество утаивал? Говори!
– Правды хочешь?
– Да ты что, забыл, в какой время живешь? Еще трепаться смеешь?
Дядя оглянулся на односельчан, стоявших за его спиной – деревенские молча сверлили его взглядами, словно голодные духи, и в глазах у них прыгали зеленые огоньки…
– Не утаивал, – ответил дядя, – и это вся правда. Земля-то пустая, ничего в ней нет!
– Дружище, – сказал Лао Ху, – у меня приказ… Ты уж не позорь меня перед начальством.
Дядя сделал шаг и оказался совсем рядом с Лао Ху, он приблизил губы к его уху и прошептал:
– Если уж так хочешь, скажу: было. Да ведь это всего несколько грядок моркови, там и тысячи цзиней не наберется!
– И где же она? – тихо спросил тот.
Дядя похлопал себя по животу:
– Здесь.
– А если об этом узнают?
– Ну, проведи обыск! – дядя с вызовом стукнул себя в грудь. – Если что-нибудь найдешь, то можешь сместить меня с должности!
Односельчане видели, как он рискует, однако благодаря этой своей, по правде говоря, браваде, а еще (не в малой степени) и протекции начальника военного комиссариата коммуны Лао Ху Цай Гоинь тогда отделался «строгим предупреждением» и сумел сохранить для своих несколько десятков му земли с морковью.
А ведь в то время в деревне из еды разве что и была одна морковь, мы ее ели полгода, пока не пришла весна и она не пустила в землю свои ядовитые ростки. Вот тогда-то люди и начали ею травиться, страдая одновременно рвотой, поносом и кислой отрыжкой. Как теперь известно, морковь богата витаминами А и С, а также содержит кальций. В народе ее называли «малым женьшенем», это самый настоящий экологически чистый продукт! Но в те времена других продуктов попросту не было, жрали ее от безысходности и потому ненавидели.
Однако именно морковь спасла жизнь нашей деревне, а значит, соответственно, и мне.
Как я уже говорил, сиротой мне довелось остаться семи дней от роду. И тогда мой дядя Цай Гоинь взял меня на руки и пошел по деревенским дворам в поисках кормилицы. Помните историю про то, что мне известна грудь каждой женщины моей родной деревни? Что ж, если я тут и приврал, то совсем чуть-чуть – дядя очень ответственно подошел к делу, а поскольку он был секретарем местной партячейки, отказать ему было не так-то просто.
Грудного молока тогда у наших женщин было мало, высосать его было трудно, да и то, что мне доставалось, оказывалось кислым на вкус и отдавало морковью. По современным понятиям его можно было бы, наверное, назвать кефиром, содержащим каротин и витамин С.
Честно, всю свою жизнь, с самого раннего младенчества я ненавижу морковь! Все мое детство буквально пропитано морковным духом, я ощущал его в каждой отрыжке, а излишки каротина и витамина С вырывались из меня наружу через задницу. Да и деревенские бабы вовсе не отдавали свое молоко легко и радостно, о нет! Пока я бесстыдно терзал предоставленную мне грудь, взгляд ее владелицы пронзал меня словно стальной клинок. Женщины скрипели зубами от злобы и беспомощности, они отдавали мне, чужому выкормышу, те капли живительного напитка, которые еще были способны произвести их истощенные тела, а их собственные младенцы оставались ни с чем. Да уж, статус секретаря партячейки был тогда своеобразным пропуском во все двери, благодаря ему дядя со мной на руках заходил в любой дом и с важностью приказывал: «Дай ребенку грудь!»
И такие слова, а особенно тон, которым они были сказаны, наполняли сердца женщин ненавистью. К тому же этот подсунутый им младенец, то есть я, не церемонился и не раз впивался им в соски с такой силой, что прокусывал до крови. Представляете, как им приходилось сдерживаться, чтобы не ответить мне на это тычком или даже затрещиной? Хотя у многих хватало на это смелости, так что и я свое получал (признаться, порой мне кажется, что эти их «уроки» дали моему черепу возможность окрепнуть, так что когда, уже будучи взрослым, я попал в серьезную автомобильную аварию, голова моя выдержала). Ну а те, кто был побоязливее, кормили меня, морщились от боли и приговаривали: «Ах ты ж мелкая кусачая собачонка!»
Поначалу, вручив меня кормилице, дядя отворачивался и, присев на корточки во дворе, молча курил. Потом он перестал стесняться и спокойно наслаждался тем же зрелищем, что и я. Как говорят у нас в деревне, я пожирал ртом, а он – глазами. Иногда, если мужа кормилицы дома не было, дядя решался подкатить к сидящей перед ним полуобнаженной женщине, а если и та была не прочь позабавиться, то молоко из ее грудей, которые тискала грубая дядина ладонь, так и брызгало во все стороны.
Должен признаться, что именно я окончательно испортил и без того небезупречную дядину репутацию. А случилось это вот как: когда подошла очередь жены Гошэна (той самой, которую я позже стал называть Третьей тетушкой) меня кормить, – до сих пор помню черную родинку у нее на груди, она произвела на меня сильное впечатление – так вот, в тот самый день я едва не откусил несчастной женщине сосок. По правде сказать, зубы у меня прорезались рано и были белые и острые, мои многочисленные кормилицы не зря называли меня собачонкой, а кое-то и даже волчьим выкормышем. Голоден я был постоянно и в тот злополучный день, видимо, слишком долго сосал тетушкину грудь: молока не было, и мне доставался лишь запах ее пота. Шел тот самый «морковный период», от постоянного недоедания тетка совсем отощала и пожелтела, груди обвисли, сморщились и были совершенно пусты, и вот я сосал, сосал, пока наконец не рассердился и не впился в ее сосок зубами… Жена Гошэна издала истошный вопль, который слышала вся деревня. Заслышав крик, в комнату ворвался дядя. Увидев окровавленную женщину и меня, с испугу еще крепче сжавшего челюсти, он сразу понял, что медлить нельзя. Цай Гоинь одной рукой схватил теткину грудь, а второй стал пощипывать меня за подбородок, чтобы я выпустил то, что находилось у меня во рту, и бедная женщина смогла освободиться. В этот самый момент появились сельчане, прибежавшие разузнать, кто кричал и в чем дело. Картину они увидели, прямо скажем, неоднозначную – полуголая жена Гошэна с младенцем на руках и мой дядя, сжимающий ее белоснежную грудь, измазанную кровью.
Да, разговоров потом об этом было много, а уж сколько слухов! В обеих семьях разразились нешуточные скандалы и даже баталии – старина Гошэн попросту избил свою жену прямо во дворе. Ну а в семействе Цай Гоиня предпочитали разбираться за закрытыми дверями – У Юйхуа с дядей ругались и, как водится, перебили всю глиняную посуду.
После того случая местные женщины, завидев дядю, приговаривали: «Два пса, старый и малый, и вечно таскаются вместе».
* * *А я и впрямь прослыл маленьким вредителем: в деревне от меня были одни беды.
У нас в Улянцунь под словом «вредитель» подразумевался негодяй, гад и сволочь, словом, то самое крысиное дерьмо, которое способно испортить целый чан супа. И для всех этим крысиным дерьмом был я. Деревенские меня одновременно презирали и ненавидели; чувства, которые они испытывали, легко читались в их глазах.
Однако стоило только всем односельчанам собраться под деревом на зов деревенского колокола, как эта ненависть оборачивалась милосердием. Порой я задумываюсь о том, насколько мудры были наши предки, как глубоко понимали человеческую душу! Им удалось создать удивительную систему иероглифического письма, вот, например, (вы только вдумайтесь!) иероглиф «милосердие» 仁 состоит из графем «два» 二 и «человек» 亻. То есть милосердие – это когда один помогает другому, когда никто не одинок. А в иероглифе «благодеяние» 慈 – «нить» 幺 и «сердце» 心. В иероглифе две «нити» стоят рядышком и расположены сверху иероглифа «сердце», то есть окрашенная «парная нить» балансирует на «сердце», как на весах, – это означает, что люди сравнивают себя друг с другом и уравновешивают друг друга.
Что же до милосердия, то теперь я точно знаю – ему надо учиться. Эту, казалось бы, простую истину я понял далеко не сразу.
По правде говоря, в детстве я много чего дурного успел натворить, прокушенный сосок Третьей тетушки и в известной степени невинные щипки за зады местных красавиц – не самые ужасные из моих проступков. Но однажды произошел действительно страшный случай, дядя тогда как раз уехал в город на собрание, а деревенские, скажу я вам, забегая вперед, подвесили меня на дереве.
Но признаюсь, того, что я наделал, в особенности если бы мне удалось довести задуманное до конца, было вполне достойно линчевания.
Итак, зимой, когда я, восьмилетний мальчишка, только-только перешел во второй класс деревенской начальной школы, мне захотелось как-то проявить себя, совершить какое-нибудь доброе дело, но, как вы уже догадались, обернулось это настоящей бедой. В то время в Китае объявили кампанию по уничтожению «четырех зол»[15], и в школе требовали, чтобы каждый ученик приносил по три крысиных хвоста в неделю. Для ребенка из рядовой деревенской семьи раздобыть их было плевым делом. Но для меня, сироты, которого подкармливала вся деревня, это задание представляло огромную трудность. Я пораскинул мозгами, посоветовался со старшими ребятами и не без их помощи выработал план, который позволил бы мне разжиться не тремя хвостами, но куда большим их количеством. Итак, я незамедлительно приступил к реализации своей идеи, для чего первым делом разрыл голыми руками множество крысиных нор, так как для будущего успеха мне нужно было сперва поймать хотя бы одного грызуна. Этой несчастной крысе предстояло стать настоящим огненным тараном – я привязал к ее задней лапке веревочку, облил зверька заранее украденным из военного штаба керосиноми поджог. По моей задумке горящая крыса должна была юркнуть в нору и распугать там своих собратьев. Они побегут спасаться наружу, и тут-то я их изловлю, а свою первую крысу вытащу назад за веревочку, думал я. И действительно, первая часть плана сработала как нельзя лучше: вспыхнув оранжевым пламенем, визжащий от боли клубок рванулся от меня в нору с такой силой, что вырвал дурацкую веревочку из моих рук. Тут же в разные стороны прыснули не менее шести разнокалиберных крыс и крысят, да так шустро, что я ни одной не смог поймать. Но это было еще полбеды, главное, чего я не учел, это наличие у крысиного лаза второго выхода, который оказался прямехонько у сеновала. Горящая крыса пулей влетела в стог сена, тот немедленно занялся, а за ним еще один, и еще… дым повалил столбом, в его густых клубах утонула сначала площадка для сушки сена, а потом и весь двор.
Это была настоящая катастрофа. Когда на помощь подоспели сельчане, пожар уже полыхал вовсю. Стога превратились в огненные горы, которые было не потушить, а прожорливый огонь не прекращал двигаться, постепенно подбираясь к загонам скота, за которым – мамочки родные! – стоял деревянный амбар с урожаем всей нашей деревни!
Ветер в тот день как назло дул с северо-востока, стена пламени росла, потрескивала и гудела, словно угрожая нам, что вот-вот накинется на хлев, где в панике мычала скотина. Народ поднял крик, кто-то хватался за голову, многие рыдали в голос.
– О Небо, что же нам делать?! – причитали женщины. – Все, это конец! Это смерть, нашей деревне пришел конец!!
Но, хвала всем богам, в такие отчаянные моменты всегда находится человек, сохраняющий спокойствие. В нашем случае таким оказался молодой и крепкий деревенский парнишка по имени Уфан.
– Огонь уже не потушить, мы не можем спасти сеновал, пусть горит! – крикнул он толпе. – Нельзя терять времени, давайте-ка преградим ему дорогу! Девятый дедушка, Третий дядюшка, скорее, помогайте! Надо разобрать вот эту глинобитную стену, и огонь не пойдет дальше, так скотина с амбаром будут спасены!
Все бросились помогать ему, и стена мигом была разрушена. Пламя продолжало бесноваться на остатках гумна, но было понятно – когда сухая солома догорит, поживиться огню будет нечем и придется успокоиться. К вечеру на месте площадки для сушки сена не осталось ничего, кроме пепла. Дым постепенно рассеивался, а люди, придя в себя, стали искать виноватого. После короткого расследования, активную помощь в котором оказали те самые ребята, что надоумили меня украсть керосин и поджечь крысу, преступник был найден. «Это он сделал. Это сделал Потеряш!» – тыкали в меня грязными пальцами мальчишки. Меня тут же схватили и потащили куда-то, сердце у меня от страха готово было выскочить из груди! Ну и натерпелся же я…
В качестве наказания меня подвесили на дереве, чудом уцелевшем в пожаре – оно росло рядом с тем местом, где еще утром стояло гумно…
Именно тогда я впервые почувствовал, что взгляд способен убить человека. Людская злоба растекалась по воздуху, перемешивалась с пеплом и запахом гари, стремительно расползалась по всей деревне. Людей на выгоревшей площадке набилось – яблоку негде упасть, и у всех, будь то мужчины или женщины, дети или старики – у всех в глазах полыхали те самые темно-зеленые огоньки, которые так хорошо были знакомы моему дяде Цай Гоиню. Казалось, будто меня окружила молчаливая стая волков. Впрочем, эти люди пострашнее, чем волки. Я вдруг обнаружил, что волна ненависти накрыла меня с головой, и я в ней тону. Наконец-то настал час того эмоционального взрыва, который односельчане так долго откладывали, подавляя свои чувства. В их искаженных лицах и полных лютой злобы глазах я читал свой приговор, искреннее желание меня сожрать. Уже много позже я узнал, понял, что же представляет собой та неукротимая и неуправляемая стихия, которую называют «толпа». А тогда, признаюсь, я обмочился от страха.
И в этот решающий момент появился Цай Гоинь. Он подъехал на своем видавшем виды велосипеде, звеня звоночком, лихо с него спрыгнул, пробрался сквозь стоявших плечом к плечу людей в самый центр выгоревшей площадки и проорал на своем путунхуа с дунбэйским акцентом:
– Это еще что такое?! Что случилось? Какое черепашье отродье это сделало?!
Тут словно рванула пороховая бочка: как пчелы в растревоженном улье, как черный вихрь, вылетевший из могилы в кипарисовой роще в сумерках, сельчане принялись в подробностях описывать мое злодеяние. Потоки ругательств и проклятий вырывались из каждого рта вместе с брызгами слюны. Вердикт был вынесен: связать и вести в полицию!
Сумерки сгустились до такой степени, что в темноте можно было разглядеть лишь белки выпученных от ярости глаз да оранжевые угольки еще не до конца прогоревших бревен, бывших когда-то навесом у гумна. Дядя подошел к дереву, поглядел на меня исподлобья, потом заложил руки за спину и стал молча прохаживаться взад-вперед, не произнося при этом ни слова. Помаячив так некоторое время (возможно, он пытался прийти в себя от таких жутких новостей), Цай Гоинь остановился и окинул мрачно гудящую толпу взглядом, после чего повернулся ко мне и ткнул в меня пальцем:
– Он – только ребенок, – раздался его громкий голос.
Потом он стал подходит к людям и раз за разом повторял одну и туже фразу, при этом неизменно указывая на меня:
– Он всего лишь ребенок. Он – ребенок.
Слова Цай Гоиня оказывали на собравшихся какое-то гипнотическое действие, а он твердил их снова и снова, сыпал ими, как клещевина сыпет своими семенами, разбрасывал их пригоршнями, пока пламя гнева, которым пылали сердца односельчан, не утихло. Никто больше не издавал ни звука. Потом начали кашлять, отхаркивая мокроту…
Наконец из толпы послышался чей-то голос:
– Этого вредителя стоило немножко припугнуть… чтоб другим не повадно было!
– Да-да, припугнуть стоило, стоило… чтоб неповадно, да, чтоб неповадно… – Эхом отозвались и другие голоса.
Дядя ткнул в меня пальцем в последний раз:
– Потеряш, ты – настоящий вредитель! Стыд и позор тебе за такую глупость!
* * *Да, что ни говори, а нравы у нас в Улянцунь и правда особые, хотя, наверное, такое можно сказать о любой деревне. Характер, привычки, традиции, свойственные жителям определенной местности, – все это складывается в очень самобытную картину, которую для краткости я и называю словом «нравы».
Так вот, нравы моих односельчан считались «сибирскими». Спросите, откуда такое диковинное слово? Мы узнали его из репродуктора, который висел на столбе и вещал каждый день что-то про «холодный сибирский циклон». Лишние слова в этой длинной фразе были отброшены за ненадобностью, и осталось только загадочное «сибирский», дающее простор воображению и доказывавшее, что жителям Улянцунь не чужды языковые заимствования.
Порой «сибирские» нравы местных начинали ужасно походить на характер закоренелого холостяка, который, несмотря на свое скептическое отношение к романтическим мечтам и чувствам, в глубине души все-таки ждет, что однажды на него прямо с неба свалится настоящая любовь.
Более всего деревенских заботили два понятия, связанных, по их мнению, с нравами, и тут я имею в виду не то, что принято подразумевать под «чувствами», а ту самую «бренную жизнь». Любовь мимолетна, это не более чем череда удивительных, ярких, но никак не связанных друг с другом картинок; это воздушный змей с развивающимися разноцветными лентами, парящий в закатном небе; это тайное желание писать стихи и никогда в этом не сознаться. Чувства постепенно исчезают в тумане прошлого, и повториться им не суждено. А вот жизнь – дело другое, она должна быть по возможности долгой, отмеченной стабильностью и в итоге прерваться под унылым грузом прожитых лет. Время связывает все в единый узел и на каждом оставляет свой отпечаток – переплетаются нравы, чувства, сама жизнь кружит в этом хороводе.
В каждой китайской провинции укоренились свои обычаи и житейские привычки. В первую очередь это касается местной кухни, ну а чего же еще? Ведь еда – это основа основ… У нас в Улянцунь едят в основном лапшу в самых разных видах, а еще мучные лепешки, бульоны со всевозможными заправками, рулетики с овощами и так далее. Обязательной приправой является жгучий перец, в нашей деревне это главная специя, придающая вкус жизни. Вот честное слово, без перца и кусок в горло не лезет! А когда с ним переборщишь, то на лице прыщи высыпают. Если вдруг вам на улице встретится юнец, на ходу ковыряющий прыщи, так он наверняка окажется из нашей деревни.
Конечно, я рассказываю вам о том, что ест на ужин большинство простых сельчан. Если же требуется подать угощение побогаче – праздник какой случился, или важный гость приехал – на столе и алкоголь появляется. Сейчас некоторые считают, что употребление спиртного – это целая культура, нечто тонкое и изысканное. У нас же в Улянцунь самое главное – это чтобы гость упился в дымину, вот прям соображать чтоб не мог. Напоить допьяна считается у нас высшей степенью гостеприимства. Порой хозяева дома даже сажают пьяненького в повозку и катают по всей деревне, чтобы другие полюбовались на него да позавидовали умению так уважить гостя.
Второй по важности обычай в нашей деревне – носить с собой циновку. Не всегда, конечно, по особым случаям, но согласитесь, правда ведь замечательный обычай! А уж циновок-то у нас хватает, ведь Улянцунь знаменита своими плетеными изделиями из тростника. Циновка – это вам и стол для банкета, и кровать для отдыха, хочешь – покрой ей кан и ложись отдыхать, а если гости пришли – стели на пол да присаживайся для доверительной беседы. Летом, когда поспевали арбузы и дыни, хозяин дома, прихватив с собой изрядно табаку и сунув под мышку циновку, отправлялся на бахчу, а его гости и друзья следовали за ним. Расстелив циновки прямо на бахче, среди добрых и пузатых арбузов, сельчане устраивались под наливающимся темной синевой небом и неспешно беседовали, пока не взойдет луна. А о чем беседовали – это уж мне не известно. Одно я знаю точно – в летнюю пору, едва начинали сгущаться сумерки, народ выбирался из домов, чтобы насладиться вечерней прохладой. Если же вдруг налетал порыв ветра и приносил нежданную грозу, то циновки быстро сворачивались и люди бежали под навес или на сеновал, а уж что там происходило, я и подавно не знаю. Скажу лишь, что самое таинственное и интимное, происходящее между мужчиной и женщиной, традиционно свершалось на циновке.
Я уже рассказывал, что из-за своего раннего сиротства и дядиного упорства мне с младенчества пришлось побывать в домах многих местных женщин и насмотреться на их полуголые тела. Позже односельчане стали называть меня «дополнительным налогом»: сперва я питался молоком своих кормилиц-по-неволе, а потом семьи и вовсе договорились выделять для меня по два цзиня пшеницы или пять цзиней кукурузы с каждого двора. Все это строжайшим образом учитывалось, а выручка откладывалась мне на учебу. Так я и жил за чужой счет с рождения и до того момента, пока не окончил старшую ступень средней школы, то есть целых двенадцать лет.
Став учеником средней школы уездного центра, я стал бывать дома только в выходные, а продукты на неделю привозил с собой из деревни. Оказываясь дома, я всякий раз обнаруживал едва заметные перемены. Первое, что заметил, – дядя стал много пить. Раньше он не особо увлекался спиртным, мог позволить себе разве что пару рюмок за ужином, но со временем превратился чуть не в профессионального собутыльника. Случись в деревне свадьба, похороны или визит высокопоставленного гостя, секретарь партячейки должен был присутствовать обязательно, не пригласить его было равносильно потере лица. Так месяц за месяцем, из которых складывались года, я наблюдал, как местные женщины (заручиться обещанием от дяди, что он обязательно посетит застолье, обычно присылали самых хорошеньких из них) приходили в партком и уговаривали Цай Гоиня. Дядя поначалу отказывался, даже сердился:
– Что мне там делать-то? Лясы точить? Не пойду я!
Но в конце концов всегда сдавался под их напором и шел. По прошествии нескольких лет уже можно было без преувеличения сказать, что дядя наловчился пить искусней всех деревенских пьяниц вместе взятых. На ежегодной деревенской ярмарке, которая своим размахом уступала разве что празднованию китайского Нового года, ко всем приезжала родня из других деревень, и в такой день дяде приходилось посетить как минимум пятьдесят домов!
Шагая вслед за дядей по знакомым улочкам, я замечал, как попадавшиеся навстречу женщины, едва завидев его, расцветали улыбками, словно подсолнухи.
– Лао Цай, дядюшка Лао Цай! – ласково и сердечно приветствовали его сельчанки.
А тот шествовал с гордо поднятой головой и кивал в ответ на эти обращения, иногда приговаривая:
– Угу, помню-помню. Про тринадцатое помню… – А порой и просто многозначительно хмыкал.
С некоторого времени у дяди появилась привычка носить с собой на поясе брюк печать нашей деревни. Поначалу он это делал, конечно, для общего удобства. В то время печать требовалась на каждом шагу, например, при выезде из поселка. Дядя всегда был готов помочь, когда бы к нему ни обращались, хоть среди ночи, – он шел в штаб производственной бригады и там заверял документы печатью. Обращений было много, и в конце концов ему надоело мотаться, поэтому он подвесил печать к поясу, чтобы она всегда была под рукой на случай, если кому-то срочно понадобится. Поскольку она постоянно болталась на поясе, краска на ней быстро засыхала, поэтому, прежде чем шмякнуть по бумажке, дядя долго и старательно дышал на печать. Когда сельчанки приходили к нему с документами, дядя обычно спрашивал: «Ну что, дыхнуть?» Или же просительница сама предлагала: «Лао Цай, дыхни-ка, а?», и Лао Цай, дыхнув, заносил руку с печатью. И в этом была небольшая двусмысленность, ведь в говоре деревни Улянцунь слово «дыхнуть» означало также «целоваться», и мне всегда было любопытно, какой именно смысл в это «дыхнуть» вкладывал сам дядя.
