Будденброки. Упадок одной семьи - читать онлайн бесплатно, автор Томас Манн, ЛитПортал
На страницу:
6 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Она имела привычку – шло ли то к роли или нет – неизменно являться на сцене с бриллиантовой брошью, причём брошь сия была заведомо подлинной: всему городу было известно, что то подарок молодого консула Петера Дёльмана, сына покойного оптового торговца лесом. Консул Петер принадлежал к числу тех господ, которых в городе именовали «сютиёрами» (как, к примеру, и Юстуса Крёгера), – иными словами, вёл образ жизни весьма вольный и предосудительный.

Он был женат и даже имел малютку-дочь, однако уже давно пребывал в раздоре с супругой и жил на холостую ногу. Состояние, оставленное ему родителем, чьё дело он номинально продолжал, было весьма значительно; поговаривали, впрочем, что он вовсю проедает основной капитал. Его чаще всего можно было застать в «Клубе» или в Ратскеллере за завтраком; каждое утро около четырёх часов его якобы видели на улицах города; нередко он наезжал по делам в Гамбург. Но прежде всего он был страстным приверженцем Мельпомены: не пропускал ни единого представления и принимал самое живое участие в судьбах актрис. Демуазель Мейер-де ла Гранж была последней в череде молодых артисток, которых он за минувшие годы удостоил бриллиантами…

Итак, вернёмся к делу: молодая дама в роли Вальтера Телля – да-да, и в этой роли она не рассталась со своей брошью – выглядела столь очаровательно и играла столь трогательно, что у ученика Будденброка от избытка чувств на глаза навернулись слёзы; более того: он отважился на поступок, возможный лишь в порыве безрассудного восторга.

В антракте он приобрёл в цветочной лавке напротив букет за одну марку и восемь с половиной шиллингов – и, сжимая его в руках, этот четырнадцатилетний желторотый юнец с непомерным носом и глубоко посаженными глазками промаршировал к закулисному входу. Поскольку никто не преградил ему путь, он столкнулся у дверей уборной с фрейлейн Мейер-де ла Гранж, коя в ту минуту беседовала с консулом Петером Дёльманом.

Консул едва не повалился со смеху, привалившись к стене, при виде Кристиана с его подношением; новый же «сютиёр» со всей серьезностью отвесил Вальтеру Теллю свой лучший поклон, вручил цветы и, медленно покачав головой, произнёс тоном, который от избытка искренности звучал почти надрывно: – Фрейлейн, сколь же дивно вы играли!

– Ну, посмотрите-ка на этого Кришана Будденброка! – возопил консул Дёльман на своём широком выговоре.

Фрейлейн Мейер-де ла Гранж вскинула свои прекрасные брови и осведомилась: – Сын консула Будденброка? – После чего с величайшим благоволением потрепала своего нового поклонника по щеке.

Таков был казус, который Петер Дёльман тем же вечером поведал в «Клубе»; с невероятной быстротой история разнеслась по городу и достигла ушей директора школы, а тот счёл своим долгом сделать её предметом доверительной беседы с консулом Будденброком.

Как принял это консул? Он был не столько разгневан, сколько попросту ошеломлён и глубоко удручён… Когда он поведал об этом супруге, он сидел в «пейзажной», чувствуя себя окончательно сломленным.

– Вот наш сын – вот в каком направлении он развивается…

– Жан, Бог мой, твой отец бы над этим только посмеялся… Ты непременно расскажи об этом в четверг моим родителям: папа будет в полном восторге…

Тут консул вскипел.

– О да, я нимало не сомневаюсь, что он будет в восторге, Бетси! – воскликнул он. – Его порадует, что его легкомысленная кровь и его безбожные замашки живут не только в Юстусе, этом… «сютиёре», но, как видно, и в одном из его внуков… Чёрт побери, ты принуждаешь меня к подобным речам! Он бегает за этой особой! Он тратит карманные деньги на эту лоретку!.. Он сам того не ведает, нет; но наклонность – наклонность уже проявляется!

Да, случай был прискверный; и консул был тем более потрясён, что и Тони, как уже упоминалось, вела себя далеко не безупречно.

С годами она оставила привычку дразнить городских чудаков; однако она всё чаще и всё дерзее училась закидывать голову и выказывала – в особенности во время летнего житья у деда с бабушкой за городскими воротами – досадную склонность к спеси и тщеславию. Однажды консул к великой досаде застал её за чтением клауреновской «Мимили» в компании мадемуазель Юнгман; он пролистал книжицу, не проронив ни слова, и навсегда запер её под замок.

Вскоре после того разнеслась весть, что Тони – Антония Будденброк – в одиночестве прогуливалась за воротами с гимназистом, приятелем её братьев. Фрау Штут, та самая, что была вхожа в «лучшие дома», приметила их и, закупая ткани у Мёллендорпфов, обронила, что мадемуазель Будденброк, право же, входит в ту пору, когда… – и госпожа сенаторша Мёллендорпф в шутливом тоне пересказала это консулу. Прогулки были строжайше запрещены.

Однако затем открылось, что мадемуазель Тони в тех старых дуплистых липах сразу за городскими воротами – деревьях, что были лишь кое-как подлатаны замазкой, – оставляет и забирает записочки: тайную переписку с тем самым гимназистом. Когда это выплыло на свет, стало очевидно: пятнадцатилетнюю Тони надлежит взять в более строгие руки – и отдать в пансион, в заведение фрейлейн Вайхбродт, что на Мюленбринк, дом номер семь.

Глава седьмая

Тереза Вайхбродт была горбата – столь горбата, что едва ли возвышалась над столом. Ей исполнился сорок один год; но поскольку она никогда не придавала значения внешней привлекательности, то и одевалась точно дама лет шестидесяти или семидесяти. На её седых, тщательно завитых височных локонах покоился чепец с зелёными лентами, спадавшими на узенькие, почти детские плечи; на её скромном чёрном платьице никогда не видели и тени украшений… если не считать большой овальной броши, на которой фарфоровой миниатюрой красовался портрет её матери.

У малютки фрейлейн Вайхбродт были умные, острые карие глаза, горбатый носик и тонкие губы, которые она умела сжимать с самой решительной непреклонностью. Вообще в её невзрачной фигурке и в каждом движении ощущался такой напор и столь подчёркнутая воля, что это, при всей своей курьёзности, внушало невольное уважение. И в немалой степени тому способствовала её речь.

Она говорила, живо и отрывисто двигая нижней челюстью, быстро и настойчиво встряхивая головой, – ровно, чисто, без малейшей примеси диалекта, выговаривая каждый согласный с безупречной чёткостью. Зато звучание гласных она утрировала до крайности: к примеру, она произносила не «маслёнка», а «б-о-ттер» или даже «б-а-ттер»; а своему упрямому тявкающему пёсику кричала не «Бобби», а «Б-а-бби».

Если она изрекала ученице: «Дитя, да не будь ж-е т-а-к-о-й д-у-р-о-й!» – и при этом дважды коротко, кривым указательным пальцем постукивала по столу, – впечатление это производило, уж будьте покойны, незабываемое. А когда мадемуазель Попине, француженка, клала в кофе излишек сахару, фрейлейн Вайхбродт умела возвести взор к потолку, одной рукой «пробежать» по скатерти, точно по клавишам, и промолвить: «Я б-ы вз-я-ла вс-ю с-а-хар-ниц-у!» – так, что бедная мадемуазель Попине густо краснела…

В детстве – Господи, какой же крохоткой она должна была быть в те поры! – Тереза Вайхбродт сама прозвала себя «Сеземи», и это искажённое имя она сохранила, позволяя лишь лучшим и прилежнейшим ученицам величать себя так. – Зови меня «Сеземи», дитя, – сказала она Тони Будденброк в первый же день, кратко и с сухим, почти щёлкающим звуком поцеловав её в лоб. – Мне отрадно это слышать.

Старшую её сестру, мадам Кетельзен, звали Нелли. Мадам Кетельзен, коей шёл сорок девятый год, осталась после кончины супруга без средств, обитала при сестре в крошечной каморке под крышей и делила с воспитанницами общий стол. Одевалась она в лад с Сеземи, но, в отличие от неё, была чрезвычайно долговязой; на худых запястьях она неизменно носила шерстяные нарукавники. Она не была учительницей, не ведала строгости, и всё её естество сводилось к безобидному и кроткому добродушию. Если какая-нибудь пансионерка совершала шалость, Нелли принималась смеяться – мягко, сердечно, почти жалобно, – покуда Сеземи не стучала по столу и не произносила столь внушительно: «Н-а-лли!», что это звучало почти как «Н-а-ллы»; тогда Нелли тотчас умолкала, смущённая и пристыженная.

Мадам Кетельзен беспрекословно повиновалась младшей сестре; та распекала её точно ребёнка, – и суть была в том, что Сеземи в глубине души презирала Нелли. Тереза Вайхбродт была девицей начитанной, едва ли не учёной, и в незримых внутренних битвах сумела сохранить детскую веру, свою непреложную религиозность и надежду на то, что «по ту сторону» ей воздастся за безрадостную и тяжкую долю. Нелли же была простодушна и невежественна. – Бедная Нелли! – говаривала Сеземи. – Бог мой, она сущее дитя: она никогда не ведала сомнений, никогда не вела борьбы, она счастлива… В этих словах сквозило поровну и жалости, и зависти – слабая, но простительная черта в характере Сеземи.

Высокий цокольный этаж кирпичного домика в предместье, окружённого чинным садом, занимали классы и столовая; наверху же, а также в мезонине, располагались спальни. Воспитанниц у фрейлейн Вайхбродт было немного, так как пансион принимал лишь девиц на выданье и имел лишь три младших класса; к тому же Сеземи зорко следила за тем, чтобы в её дом попадали дочери исключительно «благородных» семейств… Тони Будденброк встретили ласково; более того – к ужину Тереза собственноручно приготовила «епископа»: сладкий красный пунш, который подавали холодным и который она умела варить мастерски.

– Ещё толику «ш-а-ф»-у? – осведомлялась она, сердечно покачивая головой… и это звучало столь заманчиво, что никто не смел отказаться.

Фрейлейн Вайхбродт восседала на двух диванных подушках во главе стола и с энергией и осмотрительностью управляла трапезой: выпрямляла своё хрупкое, искривлённое тельце, насторожённо постукивала по скатерти, окликала «Н-а-лли!» и «Б-а-бби!», а мадемуазель Попине карала одним лишь взором, если та порывалась присвоить себе всё желе от холодной телятины.

Тони поместили между двумя пансионерками: Армгард фон Шиллинг, крепкой светловолосой дочерью мекленбургского помещика, и Гердой Арнольдсен, уроженкой Амстердама – элегантной, загадочной особой с тяжелой копной тёмно-рыжих волос, близко посаженными карими глазами и бледным, красивым, несколько надменным лицом. Напротив щебетала француженка, смуглая точно негритянка, в огромных золотых серьгах. В нижнем конце стола с кисловатой улыбкой замерла худощавая англичанка мисс Браун, также обитавшая в доме.

Сдружились быстро – не без содействия Сеземиного «епископа». Мадемуазель Попине поверяла всем, что минувшей ночью её вновь преследовал кошмар… ах, quelle horreur! – и она в ужасе вопила: «Ülfen, Ülfen! Dieben, Dieben!» – так что все повскакали с постелей. Кроме того, выяснилось, что Герда Арнольдсен не музицирует на фортепьяно, как прочие, а играет на скрипке – и что отец (матери у неё уже не было) посулил ей подлинную страдивари…

Тони была лишена музыкального дара; большинство Будденброков и все Крёгеры были к нему равнодушны. Она не могла даже распознать хоралов, что неслись из Марийской церкви… О, а орган в Nieuwe Kerk в Амстердаме имел vox humana – «человеческий голос», звучавший божественно! Армгард фон Шиллинг тем временем толковала о коровах в своём имении.

Сия Армгард с первого же мига произвела на Тони неизгладимое впечатление – как первая дворянская девица, с коей ей довелось сойтись близко. Именоваться «фон Шиллинг» – какое упоение! Её собственные родители владели самым прекрасным старым домом в городе, дедушка с бабушкой были людьми в высшей степени почтенными; и всё же они звались просто-напросто «Будденброк» и «Крёгер», – и это было до крайности досадно.

Внучка Лебрехта Крёгера пылала восторгом перед Армгардовым «фон», и втайне порой помышляла о том, что ей самой это благородное «фон» подошло бы куда более… ведь Армгард, право слово, даже не умела ценить своего счастья: разгуливала с толстой косой, сияла добродушными голубыми глазами и мекленбургским выговором – и ничуть не помышляла о том, стобы выказать «благородство», не предъявляла притязаний и не имела вкуса к величию.

Слово «благородный» удивительно прочно засело в головке Тони, и с одобрительной весомостью она прилагала его к Герде Арнольдсен. Герда была несколько странна, в ней чувствовалось нечто чужеземное; ей нравилось, наперекор внушениям Сеземи, причёсывать свои рыжие волосы несколько вызывающе, – и многим казалось «глупым», что она играет на скрипке (надлежит заметить, что слово «глупо» в их кругу означало суровейшее порицание). Но в одном с Тони нельзя было не согласиться: Герда Арнольдсен была девицей истинно благородной. Её облик, уже вполне развитый для её лет, её привычки, вещи, которыми она владела, – всё дышало благородством: взять хоть тот туалетный прибор из слоновой кости, привезённый из Парижа, который Тони ценила превыше всего, потому что и в их доме водилось немало парижских диковин, почитаемых за великое сокровище.

Три девицы быстро заключили союз: они учились в одном классе и жили в самой просторной спальне на верхнем этаже. Что то были за упоительные часы – когда в десять часов вечера они ложились спать и, раздеваясь, болтали… лишь вполголоса, потому что за стеной мадемуазель Попине уже готова была видеть воров в своих снах… Она почивала вместе с малюткой Евой Иверс, гамбурженкой, чей отец, тонкий ценитель искусств, обосновался в Мюнхене.

Коричневые шторы были опущены, низкая лампа под красным абажуром теплилась на столе; в комнате стоял тонкий аромат фиалок и свежего белья, и всё было исполнено приглушённой истомы, усталости и грёз.

– Господи, – промолвила Армгард, полураздетая, примостившись на краю постели, – как же вольно, как гладко изъясняется доктор Нойман! Он входит в класс, замирает у стола и вещает о Расине…

– У него прекрасный, высокий лоб, – заметила Герда, расчёсывая волосы пред зеркалом в свете двух свечей.

– О да! – поспешно подхватила Армгард.

– И завела ты о нём речь лишь затем, чтобы это услышать, Армгард, потому ты всё время смотришь на него своими голубыми очами так, точно…

– Ты его любишь? – осведомилась Тони. – Герда, у меня шнурок на башмаке никак не поддаётся, будь добра… вот так! Ну что, Армгард, любишь? Так выходи за него: это блестящая партия, он со временем станет профессором в гимназии.

– Боже, какие вы несносные. Ничуть я его не люблю. Я уж верно не пойду за учителя, а выйду за помещика…

– За дворянина? – Тони опустила чулок, который держала в руке, и задумчиво всмотрелась в лицо подруги.

– Не ведаю ещё; но имение у него должно быть преогромное… Ах, как я тому рада, девочки! Буду вставать в пять поутру и заправлять хозяйством… – Она натянула одеяло и мечтательно уставилась в потолок.

– В её умственном взоре выстроились пятьсот коров, – изрекла Герда, разглядывая подругу в зеркале.

Тони ещё не была готова ко сну; она заранее склонила голову на подушку, сцепила руки под затылком и тоже вдумчиво созерцала потолок.

– Я, разумеется, выйду замуж за купца, – объявила она. – У него должно быть великое множество денег, чтобы мы могли обставиться по-благородному; я обязана этим своей семье и Фирме, – прибавила она с полной серьёзностью. – Вот увидите, я так и сделаю.

Герда завершила свою ночную причёску и чистила зубы, пользуясь ручным зеркальцем.

– А я, по всей вероятности, вовсе не выйду замуж, – проговорила она несколько затруднённо из-за мятного порошка. – Не постигаю, к чему это. Вовсе не желаю. Вернусь в Амстердам, буду играть дуэты с папой, а после поселюсь у замужней сестры…

– Какая жалость! – живо воскликнула Тони. – Нет, Герда, какая жалость! Тебе надлежит выйти замуж здесь и навсегда остаться подле нас… Послушай: тебе бы, к примеру, выйти за одного из моих братьев…

– За того, с огромным носом? – осведомилась Герда и зевнула с изящным и ленивым вздохом, прикрыв рот зеркальцем.

– Или за другого – всё едино… Боже, как бы вы устроились! Это должен был бы сделать Якобс, обойщик Якобс с Рыбной улицы: у него благородный вкус. Я бы ежедневно жаловала к вам в гости…

Но тут донёсся голос мадемуазель Попине: – Ah! voyons, mesdames! В постель, s’il vous plaît! Сегодня вечером вы уже не успеете повыходить замуж!

Воскресенья и вакации Тони проводила на Менгштрассе или у дедушки с бабушкой. Какое ликование, если в Пасхальное воскресенье выдавалась ясная погода и можно было искать яйца и марципановых зайцев в необозримом саду Крёгеров! А летние каникулы у моря – когда жили в Курхаусе, ели за table d’hôte, купались и совершали прогулки на осликах! В иные же годы, если консул вёл дела успешно, предпринимались и более дальние вояжи.

Но превыше всего – Рождество: с тремя ёлками и тремя «вручениями» – дома, у дедушки с бабушкой и у Сеземи, где в тот вечер «епископ» лился рекой… И всё же прекраснее всего было Рождество дома: консул настаивал на том, чтобы святое празднество Рождества Христова справлялось с благоговением, блеском и истинным чувством.

Когда в глубокой торжественности собирались в «пейзажной», а слуги и всякие убогие старики, которым консул пожимал багровые от холода руки, теснились в колонной галерее, – там, снаружи, раздавалось четырёхголосное пение мальчиков из хора Марийской церкви, и сердце замирало от восторга.

Потом, когда уже сквозь щели высоких белых дверей проникал аромат хвои, консульша медленно читала из старой семейной Библии рождественскую главу; и едва снаружи смолкал очередной хор, заводили «O Tannebaum», и торжественной процессией шествовали через галерею в зал – тот самый широкий зал с богами на обоях, – где ёлка, убранная белоснежными лилиями, сияла и благоухала до самого потолка, а стол с дарами тянулся от окон до самых дверей. А на улице по мёрзлому снегу играли итальянские шарманщики, и с рынка доносился гомон рождественской ярмарки. Помимо малютки Клары, все прочие дети допускались к позднему ужину, где подавали карпа и фаршированную индейку в поистине неисчислимых количествах…

Должно упомянуть, что в те поры Тони Будденброк дважды гостила в мекленбургских имениях. Несколько летних недель она провела у подруги Армгард в поместье господина фон Шиллинга – визави Травемюнде, по ту сторону залива. А в другой раз отправилась туда с кузиной Тильдой – туда, где управлял Бернхард Будденброк. Именьице звалось «Унгнаде» и не приносило ни гроша прибыли; но для каникул место было вовсе недурное.

Так миновали годы, и в целом то была счастливая юность, коей наслаждалась Тони.

Часть третья

Глава первая

Вскоре после пяти часов одного июньского дня всё семейство собралось в саду – перед «порталом», где только что отпили кофе. Внутри, в выбеленной зале садового домика с высоким настенным зеркалом, на стекле которого были выписаны порхающие птицы, и с двумя лакированными створками в глубине (которые, если приглядеться, вовсе не были дверями и имели лишь нарисованные ручки), – там было слишком душно и знойно; посему лёгкую мебель из сучковатого морёного дерева вынесли наружу.

Полукругом вокруг стола, на котором ещё поблёскивал использованный сервиз, сидели консул, его супруга, Тони, Том и Клотильда; Кристиан же, чуть поодаль, с лицом мученика «прорабатывал» вторую катилинарию Цицерона. Консул был всецело занят сигарой и «Ведомостями».

Консульша, отложив шёлковую вышивку, с улыбкой глядела на малютку Клару, которая вместе с Идой Юнгман искала в траве фиалки – они и впрямь изредка там попадались. Тони, подперев голову обеими руками, была погружена в «Серапионовых братьев» Гофмана, а Том осторожно щекотал её сзади травинкой – чего она, из чувства достоинства, решительно «не замечала». И Клотильда – худосочная, старомодно-сухая в своём пестром ситцевом платье – читала назидательный рассказ под заголовком: «Слепая, глухая, немая, и всё же блаженная»; время от времени она сгребала со скатерти крошки бисквита, собирала их в кучку, а затем всеми пятью пальцами бережно отправляла в рот.

Небо, в котором неподвижно замерли две-три белоснежные тучки, медленно бледнело. Городской сад лежал чистый и пёстрый в лучах предзакатного солнца; от грядок, окаймлённых резедой, порой доносились волны сладковатого аромата.

– Ну, Том, – весело промолвил консул, вынимая сигару изо рта, – сделка по ржи с фирмой «Ван Хенкдом и К°», о которой я тебе поминал, улажена.

– По чём он даёт? – с живым интересом осведомился Томас, перестав донимать сестру.

– Шестьдесят талеров за тысячу кило… недурно, а?

– Превосходно! – Том знал цену выгодной сделке.

– Тони, твоя поза совсем не comme il faut, – заметила консульша; и Тони, не отрывая взора от книги, убрала со стола один локоть.

– Пустяки, – вставил Том. – Пусть сидит как ей угодно: она всё равно останется Тони Будденброк. Тильда и она – бесспорно, самые красивые в нашем роду.

Клотильда была поражена до глубины души. – Господи! Том – ? – протянула она, и непостижимо было, как долго она умела растягивать эти краткие слоги. Тони промолчала: Том был сильнее – тут уж ничего не поделаешь; он всё равно нашёл бы, что возразить, и смех был бы на его стороне. Она лишь резко втянула воздух раздувшимися ноздрями и пожала плечами.

Но когда консульша заговорила о предстоящем бале у консула Хунеуса и обронила слово о новых лакированных туфлях, Тони убрала со стола и второй локоть и мгновенно оживилась.

– Вы всё говорите и говорите! – жалобно возопил Кристиан. – А ведь это ужасно трудно! Хотел бы и я поскорее стать купцом!..

– Да уж, ты каждый день мечтаешь стать кем-то иным, – поддел его Том.

Тут через двор прошествовал Антон: он нёс на чайном подносе визитную карточку, и все воззрились на него с ожиданием.

– «Грюнлих, агент», – прочитал консул. – Из Гамбурга. Весьма приятный, рекомендованный мне человек, сын пастора. Я веду с ним дела. Там есть одна сделка… Скажи господину, Антон – ты не против, Бетси? – пусть пожалует сюда…

По саду, держа шляпу и трость в одной руке, мелкими шагами и слегка подавшись корпусом вперёд, шёл человек среднего роста, лет тридцати двух, в зелёно-жёлтом шерстяном костюме с длинными фалдами и в серых нитяных перчатках. Лицо его – под редкими светло-русыми волосами – было розовым и улыбчивым; однако у крыла носа бросалась в глаза заметная бородавка. Подбородок и верхняя губа у него были гладко выбриты, зато бакенбарды по английской моде спускались длинными прядями; цвет их был откровенно золотисто-жёлтый. Ещё издали он сделал почтительный жест своим большим светло-серым цилиндром…

Последним, нарочито длинным шагом он приблизился, описывая корпусом полукруг и отвешивая поклоны всем присутствующим. – Я помешал, я вторгся в семейный круг, – произнёс он вкрадчивым голосом, с тонкой сдержанностью. – Одухотворённая беседа, прекрасные книги в руках… Я должен просить у вас прощения!

– Добро пожаловать, мой достойный господин Грюнлих! – отозвался консул, который вместе с сыновьями поднялся, чтобы пожать гостю руку. – Мне лестно приветствовать вас не только в конторе, но и в лоне моей семьи. Господин Грюнлих, Бетси – мой деловой партнёр… Моя дочь Антония… Моя племянница Клотильда… Томаса вы уже знаете… А это мой второй сын, Кристиан, гимназист.

Господин Грюнлих сопровождал каждое имя поклоном.

– Как я уже изволил заметить, – продолжал он, – я отнюдь не намерен играть роль незваного гостя… Я прибыл по делу, и если бы я мог просить господина консула уделить мне минуту в прогулке по саду…

Консульша ответила: – Вы окажете нам любезность, если не станете тотчас толковать с моим мужем о делах, а пожелаете немного побыть в нашей компании. Прошу вас, садитесь!

– Тысячу благодарностей! – с волнением проговорил господин Грюнлих…

После чего он примостился на самый край стула, пододвинутого Томом, устроил на коленях шляпу и трость, провёл ладонью по бакенбарду и издал покашливание, звучавшее примерно так: «Хэ-э-гм!» Всё это производило впечатление, будто он хотел сказать: «Прелюдия окончена. Ну-с, что далее?»

Консульша открыла основную часть беседы: – Вы обитаете в Гамбурге? – осведомилась она, чуть склонив голову и оставив шитьё.

– Совершенно верно, госпожа консульша, – отозвался господин Грюнлих, вновь кланяясь. – Место моего жительства – Гамбург; однако я много странствую, я чрезвычайно занят, моё дело – необыкновенно оживлённое… хэ-э-гм… да, я вправе это утверждать.

Консульша приподняла брови и сделала движение губами, словно с уважительной расстановкой произнесла: «Вот как?»

– Неустанная деятельность для меня – насущная потребность, – прибавил господин Грюнлих, наполовину обращаясь к консулу; и снова кашлянул, поймав на себе взор фройляйн Антонии – холодный, меряющий взор, которым юные девицы оценивают незнакомых молодых людей и выражение которого в любой миг готово перейти в презрение.

– У нас есть родственники в Гамбурге, – заметила Тони, лишь бы прервать молчание.

– Дюшаны, – пояснил консул. – Родня моей покойной матушки.

– О, я превосходно осведомлён! – поспешил вставить господин Грюнлих. – Я имею честь быть в некоторой степени вхожим в дом этих господ. Вообще люди превосходные – люди сердца и ума… хэ-э-гм. Право слово, если бы во всех семействах царил такой дух, мир стал бы лучше. Там обретаешь веру в Бога, милосердие, сердечную набожность – словом, подлинное христианство, которое и есть мой идеал; и вместе с тем эти господа соединяют в себе благородную светскость, изящество, блестящую элегантность, госпожа консульша, которая меня лично просто очаровывает!

На страницу:
6 из 12