
Будденброки. Упадок одной семьи
Тони подумала: «Откуда он знает моих родителей? Он говорит им в точности то, что они любят слышать…» Консул же одобрительно заметил: – Подобное сочетание качеств более всего украшает мужчину.
А консульша не смогла удержаться и, с тихим звяканьем браслета, протянула гостю руку, да столь сердечно повернула её ладонью вверх, точно хотела пожать её ещё теплее: – Вы говорите мне прямо в душу, мой достойный господин Грюнлих! – промолвила она.
Господин Грюнлих поклонился, поправил осанку, провёл по бакенбарду и покашлял, точно говоря: «Продолжим». Консульша обронила несколько слов о прискорбных для родного города господина Грюнлиха майских днях сорок второго года…
– В самом деле, – подхватил господин Грюнлих, – тяжкое несчастье, печальное испытание – сей пожар. Убыток в сто тридцать пять миллионов – да, цифра исчислена довольно верно. Впрочем, со своей стороны я обязан Провидению глубочайшей благодарностью… меня это не коснулось ни в малейшей мере. Огонь свирепствовал преимущественно в приходах Святого Петра и Николая… Какой прелестный сад! – прервал он сам себя, с благодарностью принимая сигару от консула. – Да, для городского сада он необычайно обширен! И какое пышное цветочное убранство… о, Боже мой, признаюсь в слабости: я обожаю цветы и природу вообще! Те вон… маковые розы – просто неописуемо хороши…
Господин Грюнлих превозносил благородную планировку дома, хвалил город в целом, хвалил и сигару консула; для каждого у него находилось любезное слово. – Позволите ли мне осмелиться осведомиться о вашем чтении, мадемуазель Антония? – спросил он, улыбаясь. Тони почему-то вдруг насупила брови и, не глядя на господина Грюнлиха, буркнула: – «Серапионовы братья» Гофмана.
– В самом деле! – заметил он. – Сей писатель создал вещи выдающиеся. Но прошу прощения… я запамятовал имя вашего второго юного господина сына, госпожа консульша.
– Кристиан. – Прекрасное имя! Я люблю, если дозволено мне будет это заметить, – и господин Грюнлих вновь обратился к хозяину дома, – имена, которые уже сами по себе свидетельствуют, что их носитель – христианин. В вашем роду, насколько мне известно, имя Иоганн наследственное… кто же, услышав его, не воспомянет любимого ученика Господня!
– Я, к примеру, если мне позволено будет такое замечание, – продолжал он со всё возрастающим красноречием, – ношу имя, как и большинство моих предков, Бендикс – имя, которое надлежит рассматривать лишь как народное сокращение от Бенедикт. А вы что штудируете, господин Будденброк? Ах, Цицерона! Трудное чтение – труды этого великого римского оратора. Quousque tandem, Catilina… хэ-э-гм… да, я и свою латынь ещё не окончательно позабыл!
Консул заметил: – Я, в отличие от покойного отца, всегда имел свои возражения против этого постоянного томления молодых умов над греческим и латынью. Есть столько вещей серьёзных и важных, потребных для подготовки к практической жизни…
– Вы выражаете мою мысль, господин консул, – поспешил отозваться господин Грюнлих, – прежде чем я успел облечь её в слова! Чтение трудное и, добавлю, небесспорное. К тому же, помнится, в этих речах встречаются места едва ли не двусмысленные…
Когда возникла пауза, Тони подумала: «Теперь мой черёд». Ибо взоры господина Грюнлиха замерли на ней. И верно: черёд настал. Господин Грюнлих вдруг подался вперёд на стуле, сделал краткое, судорожное и всё же изящное движение рукой в сторону консульши и горячо зашептал: – Умоляю вас, госпожа консульша, воззрите? – Затем громко, точно Тони должна была понять лишь это, прервал себя: – Заклинаю вас, фройляйн, останьтесь ещё мгновение в сей позе… – И снова шёпотом: – Видите, как солнце играет в волосах вашей дочери? – И вдруг вслух, со всей серьёзностью и восхищением, словно поверяя это небесам или собственному сердцу: – Я никогда не видел более дивных волос!
Консульша удовлетворённо улыбнулась, консул же промолвил: – Не вздумайте внушать девчонке пустые мысли! А Тони вновь безмолвно насупила брови.
Спустя несколько минут господин Грюнлих поднялся. – Но я более не смею стеснять… нет, клянусь Богом, госпожа консульша, я более не стесняю! Я прибыл по делу… но кто мог бы устоять… Теперь зовёт долг! Если бы я мог просить господина консула…
– Поверьте, – сказала консульша, – как меня порадовало бы, если бы вы на время вашего пребывания в городе пожелали разделить наш домашний досуг…
Господин Грюнлих на миг лишился дара речи от признательности. – Я всей душой вам обязан, госпожа консульша! – произнёс он растроганно. – Но я не смею злоупотреблять вашим гостеприимством. Я занял пару комнат в гостинице «Город Гамбург»…
«Пару комнат», – отметила про себя консульша; и именно это она, по замыслу господина Грюнлиха, и должна была подумать. – Во всяком случае, – заключила она, вновь протягивая ему руку с сердечным жестом, – надеюсь, что мы видимся не в последний раз.
Господин Грюнлих приложился к руке консульши, выждал мгновение, надеясь, что и Антония подаст ему свою, – чего, однако, не последовало; затем описал корпусом полукруг, отступил широким шагом, вновь поклонился, после чего одним взмахом и эффектно откинув голову, водрузил на себя серый цилиндр – и удалился вместе с консулом…
– Приятный человек! – повторил консул, возвратившись к семье.
– По-моему, он глуп! – позволила себе Тони заметить с нажимом.
– Тони! Боже мой! Что за суждение! – воскликнула консульша, несколько возмущённая. – Такой благочестивый молодой человек!
– Такой воспитанный и светский человек! – добавил консул. – Ты сама не знаешь, что говоришь.
Кристиан сморщил свой крупный нос и вставил: – Как важно он всё изрекает!.. «Мы беседуем!» Да мы вовсе не беседовали. И «маковые розы просто неописуемо хороши»! А как он делает вид, будто громко размышляет вслух: «Я помешал – прошу прощения!.. Я никогда не видел более дивных волос!..» Кристиан передразнил господина Грюнлиха столь превосходно, что даже консул не сдержал смеха.
– О да, он придаёт себе слишком много весу! – подхватила Тони. – Он только и делал, что толковал о себе! Дело у него оживлённое, природу он обожает, имена предпочитает такие-то, зовётся Бендикс… Да что нам за дело до всего этого, хотела бы я знать… Он говорит всё это лишь затем, чтобы выставить себя в лучшем свете! – вскричала она вдруг, окончательно рассвирепев. – Он вам, мама, и тебе, папа, поддакивал лишь в том, что вы желаете слышать, чтобы подольститься!
– Это не упрёк, Тони! – строго пресёк её консул. – В чужом обществе принято показывать себя с лучшей стороны, взвешивать слова и стремиться понравиться – это очевидно…
– Я нахожу, он человек добрый, – промолвила Клотильда мягко и протяжно, хотя она была единственной, на кого господин Грюнлих не обратил ни малейшего внимания.
Томас воздержался от суждений.
– Довольно, – заключил консул. – Он христианин, человек дельный, деятельный и тонко образованный; а ты, Тони, уже взрослая девица, тебе скоро девятнадцать, – и раз он держался с тобой столь учтиво и галантно, тебе следует умерить свою страсть к порицанию. Мы все – немощные люди, а ты, прости меня, поистине последняя, кому позволительно бросать камень… Том, за работу!
Тони же пробормотала себе под нос: – Золотисто-жёлтые бакенбарды! – и при этом снова насупила брови, как делала уже не раз в этот вечер.
Глава вторая
– Как искренне был я огорчён, фройляйн, не застав вас дома! – вещал господин Грюнлих несколько дней спустя, когда Тони, возвращаясь с прогулки, повстречала его на углу Брайтештрассе и Менгштрассе. – Я позволил себе засвидетельствовать почтение вашей матушке, и мне так болезненно недоставало вас… Но сколь же я восхищён, что всё-таки имею счастье видеть вас!
Фройляйн Будденброк замерла, едва господин Грюнлих заговорил; однако глаза её, полуприкрытые и внезапно потемневшие, не поднимались выше его груди, а на губах застыла та насмешливая и беспощадная улыбка, коей молодая девушка измеряет мужчину и выносит ему приговор…
Её губы дрогнули – что ответить? О, то должно было быть слово, которое раз и навсегда отбросило бы этого Бендикса Грюнлиха прочь, уничтожило бы его… Но слово надобно было ловкое, остроумное, разящее – чтобы и язву нанести, и вместе с тем внушить почтение к себе…
– Это не взаимно! – обронила она, по-прежнему глядя лишь на его жилет; и, выпустив сию отравленную стрелу, оставила его стоять на месте, откинула голову и, раскрасневшаяся от гордости за свою саркастическую находчивость, зашагала домой. Там она и узнала, что господина Грюнлиха пригласили на ближайшее воскресенье к телячьему жаркому… И он явился.
Он пришёл в несколько старомодном, но тонком, фалдистом сюртуке, придававшем его облику оттенок серьёзности и благонадежности; впрочем, он был всё так же розов и улыбчив, с тщательно разделенными пробором редкими волосами и душисто уложенными бакенбардами. Он поглощал рагу из мидий, суп-жюльен, жареных морских языков, телячье жаркое со сливочным картофелем и цветной капустой, пудинг с мараскином и пумперникель с рокфором – и к каждому яству расточал изысканные похвалы.
Так, к примеру, он приподнял десертную ложку, возвёл взор к статуе на обоях и громко промолвил, точно обращаясь к самому себе: – Да простит меня Бог, я не в силах совладать с собой: я уже отведал изрядный кусок, но сей пудинг удался столь великолепно, что я принужден вновь просить добрую хозяйку о малой толике! И при этом шаловливо подмигнул консульше.
С консулом он толковал о делах и политике, обнаруживая твердые и здравые принципы; с консульшей болтал о театре, свете и туалетах; находил любезные слова и для Тома, и для Кристиана, и для бедной Клотильды, и даже для малютки Клары и мамзель Юнгман… Тони хранила молчание, а он, со своей стороны, не делал попыток приблизиться к ней; лишь изредка бросал на неё взор, склонив голову набок, – взгляд, в котором читались и скорбь, и ободрение. Когда господин Грюнлих в тот вечер откланялся, он лишь упрочил впечатление, произведённое первым визитом.
– Весьма благовоспитанный человек, – заметила консульша. – Человек христианских правил и почтенного звания, – заключил консул.
Кристиан уже научился ещё искуснее передразнивать его повадки и речь, а Тони, насупив брови, пожелала всем покойной ночи: она смутно чувствовала, что видит этого господина, столь стремительно покорившего сердца её родителей, отнюдь не в последний раз.
И впрямь: случалось, что, возвращаясь пополудни от подруг, она заставала господина Грюнлиха в «пейзажной», где он читал консульше «Уэверли» Вальтера Скотта – и читал с образцовой дикцией, поелику разъезды по делам его оживлённого предприятия заносили его и в Англию. Тони усаживалась в стороне с книгой, и господин Грюнлих вкрадчиво осведомлялся: – Вероятно, фройляйн, то, что я читаю, не вполне отвечает вашему вкусу?
На что она, вскинув голову, отвечала с колкой иронией: – Нисколько!
Но он не выказывал смущения: принимался повествовать о своих безвременно ушедших родителях и об отце, который был проповедником, пастором – человеком глубоко набожным и в то же время в высшей степени светским… Вскоре же, не застав Тони в свой прощальный визит, господин Грюнлих отбыл в Гамбург.
– Ида! – воскликнула она, обращаясь к мамзель Юнгман, в коей обрела доверенную подругу. – Этот человек уехал!
А Ида Юнгман лишь отозвалась: – Деточка, помяни моё слово…
Спустя восемь дней в комнате для завтраков разыгралась та самая сцена… Тони спустилась к девяти часам и была немало удивлена, застав отца всё ещё за кофейным столом подле консульши. Получив привычный поцелуй в лоб, она, розовая от сна и снедаемая аппетитом, заняла своё место, взяла сахар и масло и принялась мазать хлеб зелёным травяным сыром.
– Как мило, папа, что я хоть раз застаю тебя дома в такой час! – промолвила она, захватывая салфеткой горячее яйцо и вскрывая его ложечкой.
– Я сегодня поджидал нашу соню, – отозвался консул, попыхивая сигарой и настойчиво постукивая по столу сложенной газетой. Консульша неспешными, грациозными движениями завершила завтрак и откинулась на спинку дивана.
– Тильда уже хлопочет на кухне, – продолжал консул со всей значительностью, – и я бы тоже давно пребывал в конторе, если бы нам с матерью не надлежало переговорить с нашей дочуркой по одному весьма важному делу.
Тони, с полным ртом хлеба с маслом, перевела взор с отца на мать – со смесью любопытства и испуга.
– Поешь сперва, дитя, – мягко вставила консульша. И когда Тони всё же отложила нож, воскликнув: – Говори же тотчас, папа, умоляю!
– Поешь, – повторил консул, не прекращая своей игры с газетой.
Покуда Тони молча и уже без всякого аппетита допивала кофе и доедала яйцо, она начала догадываться, о чём пойдёт речь. Утренняя свежесть сошла с её лица; она слегка побледнела, отказалась от мёда и вскоре тихим голосом объявила, что закончила…
– Моя милая девочка, – заговорил консул после минутного молчания, – вопрос, который нам предстоит обсудить, заключён в этом письме. – И он постучал по столу уже не газетой, а объёмистым голубоватым конвертом. – Суть дела такова: господин Бендикс Грюнлих, в коем мы все признали человека порядочного и весьма любезного, пишет мне, что за время своего пребывания здесь проникся к нашей дочери глубоким чувством и в установленной форме просит её руки. Что скажет на сей счёт наше доброе дитя?
Тони замерла, откинувшись на спинку стула и поникнув головой; её правая рука медленно вертела серебряное кольцо для салфетки. Но внезапно она вскинула глаза – очи её потемнели и наполнились слезами, – и сдавленный возглас вырвался у неё: – Чего надобно от меня сему человеку!.. Что дурного я ему сделала?.. – И она разрыдалась.
Консул бросил быстрый взгляд на супругу и со смущением уставился в свою пустую чашку.
– Дорогая Тони, – кротко начала консульша, – к чему это волнение! Ты ведь можешь быть уверена, что родители желают тебе единственно блага и не станут советовать отвергать то положение в жизни, которые тебе предлагают. Видишь ли, я допускаю, что ты ещё не питаешь к господину Грюнлиху решительного чувства, – но оно придёт, уверяю тебя, придёт со временем… Такому юному созданию, как ты, никогда не известно доподлинно, чего оно хочет… В голове сумбур, равно как и в сердце… Надлежит дать сердцу срок, а разум держать открытым для советов людей опытных, которые пекутся о твоём счастье…
– Я ведь решительно ничего о нём не знаю… – жалобно простонала Тони, прижимая к глазам батистовую салфетку. – Я знаю лишь, что у него бакенбарды – золотисто-жёлтые, и дела у него идут бойко… – Её верхняя губка дрожала, и вид её был полон такого неподдельного горя, что это трогало до глубины души.
Консул подался к ней в порыве внезапной нежности, улыбнулся и погладил её по волосам. – Маленькая моя Тони, – промолвил он, – да что бы ты могла о нём знать? Ты дитя, пойми же; ты не узнала бы более, даже если бы он пробыл здесь не четыре недели, а целый год… Ты девочка, у которой ещё нет глаз для этого мира, и ты должна полагаться на взоры других – тех, кто желает тебе добра…
– Я не понимаю… не понимаю… – всхлипывала Тони, беспомощно, точно котёнок, прижимаясь головой к ласкающей руке отца. – Он является сюда… всем расточает любезности… уезжает… и пишет, что желает на мне… я не постигаю… как он смеет… что я ему сделала?..
Консул вновь улыбнулся. – Ты уже говорила это, Тони, и это лишь подтверждает твою детскую растерянность. Моё дитя не должно полагать, что я намерен его неволить и мучить… Всё это надобно обдумать в спокойствии, ведь дело нешуточное. Так я и отвечу господину Грюнлиху: покамест ни отказа, ни согласия… Здесь многое надлежит взвесить… Ну-с, договорились? А теперь папа идёт трудиться… Adieu, Бетси…
Когда они остались вдвоём, консульша заметила: – Ты бы всё-таки отведала мёда, Тони. Надлежит питаться как следует…
Слёзы Тони мало-помалу иссякли. Голова её пылала, полная мыслей… Господи, какое событие! Она ведь знала, что наступит день, и она станет женой купца, выйдет замуж удачно и выгодно – как того требует достоинство Семьи и Фирмы… Но ныне впервые в жизни случилось так, что кто-то взаправду и всерьёз пожелал на ней жениться! Для неё, для Тони Будденброк, вдруг обрели грозный вес слова, которые прежде встречались лишь в романах: «сказать “да”», «вручить руку»… «на всю жизнь»…
– А ты, мама? – спросила она. – Ты тоже советуешь мне дать моё… «да»? Она на мгновение запнулась перед этим словом – оно мнилось ей слишком торжественным; но всё же впервые в жизни произнесла его с достоинством. Ей стало немного совестно за недавнюю потерю самообладания. Мысль о замужестве с Грюнлихом по-прежнему казалась ей нелепой, но значительность собственного положения уже наполняла её тайным удовлетворением.
Консульша промолвила: – Советовать, дитя? Разве папа тебе советовал? Он лишь не стал тебя отговаривать – вот и всё. И было бы безответственно с нашей стороны поступить иначе. Союз, который тебе предлагают, – это превосходная партия, дорогая Тони… Ты окажешься в Гамбурге в завидном положении и будешь жить на широкую ногу…
Тони замерла. Пред глазами её вдруг возникли шёлковые портьеры – точь-в-точь как в гостиной у дедушки с бабушкой… Став мадам Грюнлих, будет ли она по утрам вкушать шоколад? Осведомляться об этом было бы верхом неприличия.
– Как изволил заметить отец, у тебя есть время на раздумья, – продолжала консульша. – Но мы обязаны напомнить тебе, что подобная возможность устроить судьбу выпадает не ежедневно и что сей брак – именно то, чего требуют от тебя долг и предназначение. Да, дитя моё, таков путь, тебе уготованный; ты и сама отлично это сознаёшь…
– Да, – задумчиво отозвалась Тони. – Разумеется.
Она в полной мере сознавала свои обязанности перед Семьёй и Фирмой – и гордилась ими. Она, Антония Будденброк, перед коей носильщик Маттисен почтительно склонял цилиндр и коя шествовала по городу точно маленькая владычица, была проникнута историей своего рода. Её призвание состояло в том, чтобы по-своему поддерживать блеск имени «Иоганн Будденброк» – богатым и знатным замужеством… Но чтоб непременно Грюнлих… Она видела его как наяву: золотистые бакенбарды, розовое лицо с бородавкой, семенящие шажки; ей чудился запах его сюртука и слышался вкрадчивый голос…
– Я знала, – произнесла консульша, – что мы способны к трезвым рассуждениям… Неужто решение уже принято?
– О, помилуй Бог! – воскликнула Тони, и в её голосе вновь прозвучало возмущение. – Какая нелепость – выходить за Грюнлиха! Я вечно над ним подтрунивала, говорила ему колкости… Я решительно не постигаю, как он доселе меня терпит! Должна же в нём быть хоть капля гордости… – И с этими словами она принялась густо поливать мёдом ломоть хлеба.
Глава третья
В тот год Будденброки не предприняли никакой «оздоровительной» поездки, даже невзирая на школьные вакации Кристиана и Клары. Консул ссылался на чрезвычайную занятость делами; к тому же висевший в воздухе вопрос о судьбе Тони принуждал семейство оставаться на Менгштрассе в состоянии выжидательного томления. Господину Грюнлиху было отправлено – рукою самого консула – письмо в высшей степени дипломатичное; однако ход дела натыкался на упорство Тони, изливавшееся в самых ребяческих формах.
– Помилуй, мама! – восклицала она. – Я его т-е-р-п-е-ть не могу! – и она с величайшим нажимом растягивала каждое созвучие последнего слова. Или же торжественно заявляла: – Отец! – (обыкновенно Тони именовала его «папа»). – Я никогда не произнесу ему «да».
На том всё, вероятно, и застыло бы на долгое время, если бы спустя десять дней после того приснопамятного разговора в комнате для завтраков – дело было уже в середине июля – не произошло следующее…
Стоял погожий, напоенный синевой и теплом день; консульша отлучилась из дома, и Тони сидела одна в «ландшафтной комнате» у окна, погружённая в роман, когда Антон подал ей визитную карточку. Не успела она разобрать имя, как в покой вступил господин в колоколообразном сюртуке и панталонах горохового цвета: разумеется, то был господин Грюнлих, и на челе его лежала печать умоляющей нежности.
Тони в ужасе вскочила и сделала порывистое движение, точно намереваясь бежать в столовую… Как возможно вести беседу с господином, который просил её руки? Сердце её колотилось у самого горла, она смертельно побледнела. Покуда господин Грюнлих пребывал вдали, серьёзные словопрения с родителями и внезапная значимость собственного лица и решения доставляли ей едва ли не удовольствие. Но ныне он вновь предстал пред нею! Он стоял здесь! Что воспоследует? Она уже чувствовала: слёзы вот-вот хлынут из глаз.
Стремительными шагами, раскинув руки и склонив голову набок – в позе человека, который безмолвно взывает: «Вот я! Порази меня, коль хочешь!» – господин Грюнлих приблизился к ней. – Какая десница судьбы! – вскричал он. – Я обретаю вас, Антония!
Он осмелился назвать её «Антонией». Тони, выпрямившись подле стула и сжимая роман в правой руке, выпятила губку и, сопровождая каждое слово резким кивком и вкладывая в него всё своё негодование, отчеканила: – Что – вам – вз-б-р-е-л-о – в го-ло-ву! – И всё же слёзы уже душили её.
Однако же чувство господина Грюнлиха было столь безмерно, что он не соизволил заметить этого отпора. – Мог ли я медлить долее… Разве в силах я был не возвратиться? – заговорил он с неистовым напором. – Неделю назад я получил послание вашего дражайшего батюшки – письмо, вдохнувшее в меня надежду! Мог ли я долее пребывать в томительной полууверенности, фрейлейн Антония? Я не снёс искушения… Я бросился в экипаж… Я примчался сюда… Я нанял покои в гостинице «Город Гамбург»… и вот я здесь, Антония, чтобы принять из ваших уст последнее, решающее слово – слово, которое сделает меня счастливее, чем я в силах выразить!
Тони оцепенела; слёзы отступили перед изумлением. Вот каково было действие осторожного отцовского письма, которым всякое решение откладывалось в долгий ящик! Она лишь пролепетала раза три-четыре: – Вы заблуждаетесь… Вы заблуждаетесь…
Господин Грюнлих придвинул кресло вплотную к её месту у окна, принудил её сесть и, склонившись вперёд, удерживая в своей ладони её руку – вялую и безжизненную от растерянности, – продолжал в великом волнении: – Фрейлейн Антония… С той самой минуты, с того дня… вы помните ли тот день? – когда я впервые узрел вас в кругу ваших близких, столь благородную, столь мечтательно-прекрасную… с того мгновения имя ваше неизгладимыми буквами начертано в моём сердце… – он поправился: – врезано. С того дня, фрейлейн Антония, единственное моё, моё пламенное желание – на всю жизнь стяжать вашу дивную руку; и то, в чём письмо вашего почтенного батюшки позволило мне лишь уповать, вы ныне обратите в счастливую уверенность… не так ли?! Я вправе рассчитывать на взаимность… быть в ней убеждённым!
И, изрекая это, он стиснул её руку обеими своими и заглянул в самую глубину её испуганно расширенных глаз. Ныне он был без перчаток; кисти его были длинными, белыми, с явственно проступающими синими венами. Тони глядела на его розовое лицо, на бородавку у крыла носа, на глаза – водянисто-голубые, точно у гуся.
– Нет, нет! – поспешно и в испуге выдохнула она. А затем прибавила: – Я не произнесу вам «да»!
Она тщилась говорить твёрдо, но уже рыдала в голос.
– Чем заслужил я с вашей стороны эти сомнения и такое колебание? – вопросил он, понизив голос до укоризненного шёпота. – Вы – девица, окружённая заботой и лелеемая любовью… но я клянусь вам, да, даю вам слово мужа, что буду носить вас на руках, что вы, став моей спутницей, ни в чём не будете знать нужды, что в Гамбурге вы станете вести жизнь, достойную вашего сана…
Тони вскочила, вырвала руку и, когда слёзы хлынули неодержимо, в полнейшем отчаянии закричала: – Нет… нет! Я же сказала – нет! Я даю вам отказ, вы это разумеете, Господи Боже мой?..
Но и господин Грюнлих поднялся в полный рост. Он отступил на шаг, простёр к ней обе ладони и произнёс с суровой решимостью человека чести: – Известно ли вам, мадемуазель Будденброк, что я не могу дозволить попирать своё достоинство подобным образом?
– Но я вовсе не попираю вас, господин Грюнлих, – промолвила Тони: ей стало совестно за свою вспышку. Господи, неужто именно ей суждено было пройти через это! Она представляла себе объяснение совсем иначе. Ей мнилось, что довольно изречь: «Ваше предложение делает мне честь, но я не в силах его принять», – и делу конец…
– Ваше предложение лестно для меня, – проговорила она, насколько позволяло самообладание, – но я не могу его принять… Вот так. И ныне я должна вас… покинуть; простите, я более не располагаю временем.
Но господин Грюнлих преградил ей путь. – Вы отвергаете меня? – беззвучно вопросил он…
– Да, – подтвердила Тони и из осторожности добавила: – К сожалению…
Тогда господин Грюнлих набрал в грудь воздуха, сделал два широких шага назад, театрально наклонился, указал перстом на ковёр и громовым голосом вскричал: – Антония!