* * *
Август.
Я живу теперь в самых высоких горах; в воздухе дождливое настроение; туман застилает возвышенности и вершины гор; осеннеромантичный вид.
Песня горной русалки
Летом в диких горах я гоняю коров:
Там в ущельях сырых влажный ветер ревет;
Там лишь чахлый кустарник по склонам ползет;
Там таится олень среди груд валунов:
Там в дождливую ночь выкликает кулик,
Там рожок пастуха никогда не звучит.
Запоздавши, раз ночью гнала я коров
Черной Балкой, в ущелья, у Лысой горы.
Чуть круглилась вершина средь призрачной мглы;
Над горою клубился туманный покров.
Колокольчики глухо звенели во тьме,
Когда шли мы по узкой тропе.
Увидала я милого там, и всю ночь
Проводила его я среди валунов.
Утром ветер подул, – горы сняли покров.
И его удержать им уж стало не в мочь:
Его лирной души приковать не могла
Неприступная скал красота.
Не заметил он той, что, скрываясь во тьме,
Жарким взором впивалася в очи ему
И, приникши лицом, к его бледной щеке,
Шевелила дыханием кудри на лбу.
Сняли горы покров, – солнце в небе блестит,
И никто на земле обо мне не грустит.
Чу! вот, песня звучит: в недра каменных гор
Мы по осени прячем коров
Не проникнет ничей любопытный к нам взор,
Путь к нам скроет туманный покров.
Но с той встречи ночной я тоскую, грущу,
И напрасно за летом вновь лета я жду.
(Пастуший рожок сзывает стадо).
Ху-у-у! Хурулиху!
Домой! Домой!
Заснул уже цвет полевой,
Стемнело уж в чаще лесной!
Домой! Домой!
«Ветер зимний, холодный, ночами завыл…»
* * *
Замечательная вещь: мне принесли с почты письмо. Я с жадностью схватился за него и разорвал конверт… (от неё?!)
Вовсе нет. Пара обручальных карточек. Кто же бы это такой? Каким образом? Мой старый собутыльник Блюл, Дон-Жуан, художник?
Великий Боже, он самый!
«Их теряешь, как волосы с головы», или как испорченные зубы. Одиночество теснится ко мне все ближе и ближе; все плотнее и плотнее охватывает меня. Скоро я буду заключен в нем, как в тюремной камере.
Странное ощущение. Один. Совершенно один. Как какая-нибудь горная вершина; лицом к лицу с Богом.
Я не вынесу этого. Я сойду с ума. Во всяком случае, мне надо решиться на этот разумный брак, хотя бы для того только, чтобы иметь кого-нибудь около себя. Чтобы не оставаться одному в своей мрачной квартире во время этих бесконечных, ненастных ночей, когда вздыхают привидения и стучатся духи; во всяком случае, брак есть самое лучшее средство на свете, для того, чтобы заслониться от вечности, которая, темная и холодная, как октябрьская ночь, опустится когда-нибудь над смущенной душой, настигнутой в безлюдной пустыне.
* * *
Почти чересчур порядочна. Почти чересчур безупречна.
Ничего загадочного; ничего такого, что затрогивало бы фантазию… прекрасная, образованная, почтенная, благовоспитанная особа; – и больше ничего.
«Русалка», вынырнувшая из глубины «народной пучины», представлялась мне не довольно семейственной и домовитой; эта-же, напротив, может быть, через-чур уж семейственна и домовита. Я ни разу не мог бы заикнуться о своей головной боли, не получив совета прибегнуть к какому-либо домашнему средству; не мог бы упомянуть о своих нервах, не навлекши на себя предписания холодных ванн и правильного образа жизни. Я представил себя в образе мужа с холодными и теплыми компрессами на разных частях тела, и серьезно задумался.
А её идеалы семейного счастья… мир и тишина, чай и буттерброды, вечерняя почта и молочная каша на ужин; «и необходимо приучиться рано ложиться спать». О, да!
А к тому же, нет уж молодости. Неопределенный цвет лица, проседь.
Никакой миловидности, округленности, мягкости; уже никакого развития в будущем. Все так зрело, так законченно. Нечего ждать, кроме перезрелости, угловатости. Продолжительный, грустный процесс разложения.
Никакого свежего веяния. Никакой весны. Ничего обещающего.
Так это безотрадно-грустно!
Я чувствую величайшее уважение ко всевозможным хорошим и отличным супружествам… Но та сила, которая свела вместе первого мужчину с первою женщиною и сказала: люби ее! – сила эта и в помысле не имела никаких прекрасных супружеств. Одно только безусловное требование вложила она в сердце мужчины: молода, молода должна быть мать твоих детей.
* * *
Мне захотелось было зайти в церковь и взглянуть на старинную Библию. Но тут вспоминаю я, что вся чернь всевозможных туристов, разумеется, рылась в ней и профанировала ее, и сейчас же теряю всякую охоту.
Нередко является у меня какое-то болезненное стремление к старине. Я зашел к книгопродавцу и потребовал «Библию». Такая книга должна храниться, как святыня. Должна быть родовым наследьем. Двухсотлетния семейные традиции должны быть связаны с нею, среди её листов должны храниться старые очки бабушки и продолговатые лоскуточки бумаги с записками и заметками, относящимися к седобородым дедам. На лучших местах уцелели еще следы слез матери, пролитых ею в дни тяжких испытаний, и под глубокомысленными или загадочными словами пророков или Христа – толстые черты синего карандаша, проведенные серьезными, пытливыми людьми.
* * *
Я уезжаю. Меня тянет в город. Тут ничто не занимает меня. Церковное затишье и безмолвие леса надоедают мне; мне необходима трактирная сутолочь и уличные сцены.
Я пытался убаюкать себя и найти покой в грезах мистицизма и романтизма. Но как то, так и другое навсегда утрачено мною, – пожрано серой, суетливой мышью – мыслью и чисто-начисто выметено липкой, влажной метлою сомнения. Мне надо назад в свою обычную среду. Романтик живет в лесах, современный человек в городе.
Фрекен Бернер будет мне утешением. Она по крайней мере – женщина. Она обладает материнским инстинктом. Она стремится помочь, смягчить, облегчить, успокоить; может статься, в конце-концов ей удастся-таки обратить в бегство привидения и создать мне домашний очаг, при котором я мог бы жить спокойно.
XII