– Нет, пожалуйста, не беспокойтесь.
– Но, послушайте, ведь не можете же вы плестись пешком до вокзала. Позвольте мне проводить вас до места, где стоят кареты… ведь вы совсем не знаете Парижа.
– Нет, нет, я не нуждаюсь ни в ком. Если вы желаете оказать мне услугу, отпустите меня одну.
Решение ее было непоколебимо. Вероятно, ее пугала мысль показаться на улице в обществе мужчины. Об этой ночи она, конечно, никому не расскажет… солжет что-нибудь, чтобы скрыть это приключение… Клод сделал нетерпеливый жест. Тем лучше!.. Ему не придется спускаться вниз! Но в глубине души он чувствовал себя оскорбленным ее неблагодарностью.
– Впрочем, как угодно… Я не стану навязываться.
При этой фразе неопределенная улыбка, блуждавшая на красивых губах Христины, обозначилась еще резче; углы тонко очерченного рта опустились. Не говоря ни слова, она взяла с мольберта свою шляпку и стала искать зеркала глазами, но, не находя его, принялась завязывать наудачу ленты. Она стояла с поднятыми вверх руками, освещенная золотистыми лучами солнца, и не спеша расправляла бант. Клод положительно не узнавал ее: выражение детской кротости, только что запечатленное им на рисунке, исчезло; верхняя часть лица – чистый лоб, ясный, светлый взгляд – совершенно стушевалась и выступила нижняя часть – красивый рот и пунцовые губы, из-за которых виднелись великолепные, ослепительно белые зубы. Загадочная улыбка по-прежнему играла на ее губах.
– Во всяком случае, – заговорил опять Клод, – вы, надеюсь, ни в чем не можете упрекнуть меня.
– Нет, о, нет, сударь, ни в чем!
Он продолжал смотреть на нее, спрашивая себя с недоумением, не издевается ли она над ним. Но что могла она знать о жизни, эта барышня? Вероятно, то, что знают о ней все девицы в пансионах – все и ничего. Как проникнуть в таинственные процессы пробуждения инстинктов плоти и сердца? Может быть, под влиянием необычайной обстановки артиста, под влиянием страха, испытанного ею от близости мужчины, в этой чувственно-целомудренной натуре проснулись новые желания? Может быт, теперь, успокоившись, она с презрением вспоминает о пережитом страхе? Как! Ведь он не сказал ей ни малейшей любезности, не поцеловал даже кончиков ее пальцев! Не оскорбило ли грубое равнодушие этого мужчины чувства будущей женщины, дремавшие еще в этом ребенке? Во всяком случае, она уходила разочарованная, недовольная, стараясь скрыть досаду под маской храбрости и унося смутное сожаление о чем- то страшном, чего не случилось…
– Вы говорите, что кареты стоят за мостом, на набережной? – спросила она. Лицо ее приняло опять серьезное выражение.
– Да, там, где виднеется группа деревьев.
Она только что справилась со шляпкой и перчатками и стояла, опустив руки и продолжая оглядывать мастерскую. Взгляд ее упал на большое полотно, повернутое к стене; ей хотелось взглянуть на эту картину, но она не смела попросить об этом художника. Теперь ничто не удерживало ее в мастерской, а между тем она совершенно бессознательно искала чего-то… Наконец, она направилась в двери.
Когда Клод отворил дверь, маленькая булочка скатилась в комнату.
– Вот видите, вам следовало позавтракать со мной. Привратница подает мне каждое утро свежую булочку.
Она отрицательно покачала головой. На площадке Христина опять обернулась и остановилась на секунду. На лице ее появилась прежняя веселая улыбка. Она первая протянула Клоду руку.
– Благодарю вас… Благодарю от души…
Клод взял маленькую, обтянутую перчаткой руку и несколько секунд держал ее в своей широкой, вымазанной краской руке. Молодая девушка продолжала улыбаться. Клоду хотелось спросить: «Когда же я опять увижу вас?» Но какая-то робость парализовала его. Подождав немного, она высвободила свою руку.
– Прощайте, сударь.
– Прощайте, мадемуазель.
Не оглядываясь более, Христина спустилась с крутой лестницы, ступеньки которой скрипели под ее ногами. Клод вернулся в свою комнату и, хлопнув дверью, воскликнул:
– Черт бы их побрал, этих баб!
Он был взбешен и злился на себя и на всех. Толкая попадавшуюся под ноги мебель, он продолжал громко ворчать. Ну, не прав ли он, не допуская сюда баб? Эти негодницы непременно сделают из вас болвана! Как знать, не издевалась ли над ним эта невинная пансионерка? А он, дурак, поверил ее сказкам!.. Все прежние сомнения снова овладели им. Никогда он не поверит этим басням о старушке- вдове, о несчастий на железной дороге, и в особенности о кучере… Разве подобные вещи возможны? Впрочем, ее губы вполне характеризуют ее… А выражение ее лица перед уходом… Да еще, если бы эта ложь имела какой-нибудь смысл!.. Так нет… бесполезная, бессмысленная ложь… просто искусство ради искусства! И уж, конечно, хохочет она теперь над ним!
Он сердито сложил ширмы и швырнул их в угол. Вероятно, все оставлено в беспорядке!.. Но когда он убедился в том, что все – чашка, полотенце и мыло – аккуратно прибрано, он возмутился, что не убрана постель, и сан принялся убирать ее. Он встряхнул неостывший еще тюфяк и взбил обеими руками подушку, задыхаясь от аромата молодого тела, которым было пропитано постельное белье. Затем, желая несколько освежить голову, он обмылся холодной водой, но влажное полотенце было пропитано тем же ароматом, который опьянял Клода и, казалось, наполнял всю мастерскую. Продолжая ворчать, он залпом выпил из кастрюли свой шоколад и, охваченный желанием поскорее приняться за работу, проглатывал большие куски булки, рискуя подавиться ими.
– Однако здесь можно околеть! – воскликнул он. – Жара становится нестерпимой.
А между тем солнце скрылось и в комнате стало свежей.
Отворив форточку, находившуюся у самой крыши, Клод с чувством глубокого облегчения втянул в себя струю теплого воздуха, ворвавшегося в комнату. Затем он взял свой рисунок, головку Христины, и надолго забылся, глядя на него.
II
Клод работал над своей картиной, когда после двенадцати часов раздался хорошо знакомый ему стук в дверь. Совершенно бессознательным движением, в котором он сам не мог бы дать себе отчета, художник бросил в ящик голову Христины, по которой переделывал голову главной женской фигуры на своей картине. Затем он отворил дверь.
– Ты, Пьер! – воскликнул он. – Так рано?
Пьер Сандоз, друг детства Клода, был молодой брюнет двадцати двух лет с круглой головой, квадратным носом и необыкновенно кроткими глазами. Смуглое, энергичное лицо было обрамлено только что пробивавшейся бородой.
– Я сегодня позавтракал раньше… Мне хотелось уделить тебе больше времени… Ого, подвигается!
Он остановился перед большой картиной.
– Но ты, кажется, изменил тип женщины!
Клод не отвечал. Оба стояли неподвижно перед картиной, – внимательно всматриваясь в нее. Это был большой холст в пять метров ширины и три метра длины, загрунтованный, с общим наброском будущей картины, на котором выделялись лишь некоторые тщательно отделанные подробности. Маленькая поляна в лесу, ярко освещенная солнцем, была окружена стеной густой зелени. Налево от нее шла темная аллея, в конце которой виднелось светлое пятно. На поляне, среди роскошной июньской растительности, лежала голая женщина, закинув руку под голову, закрыв глаза и улыбаясь золотому дождю солнечных лучей. Вдали две другие женщины – брюнетка и блондинка, также голые, боролись, смеясь, друг с другом, выделяясь среди зеленой листвы двумя восхитительными тонами женского тела. Для контраста художнику понадобился какой-нибудь темный предмет на первом плане, и он посадил в траву господина, в черной бархатной куртке. Господин этот сидел спиной к публике; видна была только левая рука его, опиравшаяся на траву.
– Очень хорошо намечена большая фигура, – сказал, наконец, Сандоз. – Но, черт возьми, тебе предстоит страшная работа!
Клод, не отрывая глаз от своей картины, сделал самоуверенный жест.
– Ну, до выставки успею!.. В шесть месяцев можно сделать кое-кто… Может быть, мне, наконец, удастся доказать, кто я не тупица.
Он стал громко насвистывать, восхищенный наброском, сделанным с головы Христины и охваченный внезапным подъемом духа, одним из приливов глубокой веры в свои силы; после этого он обыкновенно впадал в безграничное отчаяние, чувствуя свое полное бессилие передать природу, которой поклонялся.
– Ну, не будем терять времени! Можно сейчас же приступить в делу.
Сандоз, желая избавить друга от расходов на натурщика, предложил ему позировать для мужской фигуры. По расчету Клода нужно было посвятить для этого четыре или пять воскресений, единственный свободный день, которым располагал Сандоз. Надевая бархатную куртку, он вдруг остановился:
– Послушай, ведь ты сегодня, вероятно, не завтракал… Спустись-ка вниз и съешь котлетку. Л подожду здесь.
Но мысль о том, что придется потерять столько времени, возмутила Клода.
– Нет, я завтракал… видишь кастрюлю? Да и вот осталась еще часть булки. Л съем ее, когда проголодаюсь. Ну, живей, усаживайся, лентяй!
Клод нетерпеливым движением схватил палитру и кисти.
– Дюбюш зайдет за нами сегодня? – спросил он. лично, мы вместе отправимся обедать… Ну, готов ли ты?.. Руку левей… голову пониже.
Расположив поудобнее подушки на диване, Сандоз принял требуемую позу, спиной к Клоду, что, однако, не мешало им беседовать. В это утро Сандоз получил письмо из Плассана, маленького города в Провансе, в котором оба они провели детство. Они воспитывались в одном коллеже, и сошлись с первого же года поступления в школу.
Клоду было девять лет, когда счастливый случай удалил его из Парижа и вернул в тот уголок Прованса, где он родился. Мать его прачка, брошенная на произвол судьбы негодяем – отцом Клода, в это время вышла замуж за трудолюбивого рабочего, до безумия влюбленного в красивую блондинку.
Но, несмотря на их трудолюбие, им все-таки не удавалось сводить концов с концами, и они с радостью приняли предложение одного старого чудака, который вздумал взять на себя воспитание маленького Клода. Старик – страстный любитель живописи, случайно увидел рисунки мальчика и был поражен его талантом. Таким образом, Клод был помещен в плассанский коллеж, где провел семь лет, сначала пансионером, а затем приходящим, когда поселился в доме своего покровителя. Однажды утром его нашли мертвым в постели: он умер от паралича. Духовным завещанием он обеспечил юноше годовую ренту в тысячу франков с правом располагать капиталом по достижении двадцатипятилетнего возраста. Клод, уже охваченный страстью к живописи, вышел из коллежа до окончания курса, и уехал в Париж, куда переселился еще раньше друг его Сандоз.
Клод Лантье, Пьер Сандоз и Луи Дюбюш были известны в плассанском коллеже под кличкой «неразлучных». Принадлежа к различным классам общества, совершенно несхожие по натуре, мальчики-однолетки сразу полюбили друг друга, привлеченные таинственным сродством душ, смутным сознанием своего превосходства над грубой, пошлой, зараженной общественными язвами толпой. Отец Сандоза, испанец, эмигрировавший во Францию вследствие политических смут на родине, открыл возле Плассана писчебумажную фабрику, в которой действовали новые машины его изобретения. Преследуемый злобой местного населения, измученный неудачами, он умер, оставив множество страшно запутанных процессов, которые окончательно разорили вдову его. Уроженка Бургиньона, она ненавидела провансальцев, озлобленная их отношением к мужу и, считая их даже виновниками тяжкой болезни, паралича ног, которой она страдала в последнее время. Вскоре после смерти мужа она переехала в Париж с сыном, который поступил на службу и поддерживал ее своим скудным жалованьем, мечтая в то же время о литературной славе. Что касается Дюбюша, старшего сына плассанской булочницы, то его толкала вперед мать, суровая и крайне честолюбивая женщина. Он приехал в Париж позже своих друзей и поступил в академию изящных искусств, готовясь сделаться архитектором и перебиваясь кое-как па те деньги, которые высылались ему родителями, рассчитывавшими с чисто жидовской алчностью получить в будущем не менее трехсот процентов на затраченный капитал.
– Черт возьми, – сказал, наконец, Сандоз, – твоя поза не особенно удобна… У меня свело кисть руки… Позволь пошевелиться.