Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Сочинения

Год написания книги
2015
<< 1 ... 108 109 110 111 112 113 114 115 116 ... 155 >>
На страницу:
112 из 155
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Клод предоставил ему расправить члены, занявшись в это время бархатной курткой. Затем, откинувшись назад и прищурив глаза, он громко расхохотался, внезапно охваченный старыми воспоминаниями.

– Послушай, Пьер… помнишь, как в шестом классе Пульо зажег свечу в шкафу этого идиота Лалюби? Помнишь ужасы Лалюби, когда он, собираясь взобраться на кафедру, открыл шкаф и увидел иллюминацию? Пятьсот стихов всему классу!

Сандоз, зараженный веселостью Клода, растянулся на диване; затем, усевшись в прежней позе, он сказал;

– В сегодняшнем письме это животное Пульо сообщает о женитьбе Лалюби. Подумай, эта развалина женится на хорошенькой девушке!.. Да ведь ты знаешь ее… дочь Галиссара, торговца галантерейными товарами… помнишь, хорошенькая блондинка, в честь которой мы давали серенады?

Увлекшись воспоминаниями прошлого, приятели не умолкали… Клод продолжал рисовать с лихорадочным возбуждением, Сандоз говорил с большим оживлением, сидя спиной к нему. Воспоминания детства перенесли их в коллеж, старый, заросший плесенью монастырь, раскинувшийся до городского вала. Они хорошо помнили каждый уголок его, двор, обсаженный великолепными чинарами, покрытый плесенью бассейн, в котором они научились плавать, классные комнаты в нижнем этаже, по стенам которых текла вода, столовую, где всегда пахло помоями, дортуар младших классов, о котором рассказывали ужасные истории, комнату, где хранилось белье, лазарет, в котором распоряжались кроткие сестры милосердия в черных платьях и белых чепчиках. Какой переполох произвело в коллеже исчезновение сестры Анжелики, восхитительное личико которой волновало сердца всех старших воспитанников! В одно прекрасное утро она исчезла вместе с толстяком Гермелином, который постоянно делал себе порезы на руках перочинным ножом, чтобы под этим предлогом пробраться в лазарет; где сестра Анжелика прикладывала к ранам английский пластырь.

Затем перед ними продефилировал весь персонал коллежа, целый ряд комичных или безобразных лиц: провизор, разорявшийся на гостей, в надежде выдать замуж своих дочерей, двух высоких, всегда изящно одетых, красивых девушек, которых ученики постоянно оскорбляли надписями и карикатурами на стенах коллежа; цензор Пифар, знаменитый нос которого вечно торчал из-за дверей, выдавая своего любопытного обладателя; штат профессоров, из которых каждый был заклеймен каким-нибудь прозвищем: строгий, никогда не улыбавшийся «Радамант»; «Пачкун», пачкавший своей головой все кресла, на которых сидел; «Обманула меня Адель», профессор физики, легендарный рогоносец, которого десять поколений сорванцов дразнили именем его жены, застигнутой когда-то в объятиях карабинера; свирепый воспитатель Спонтини, всегда носивший при себе корсиканский нож, который, по его словам, был обагрен кровью трех кузенов; маленький Шантекейль, добродушие которого доходило до того, что ученики преспокойно курили в его присутствии. Вспомнили юноши даже о двух уродах: поваренке и судомойке, прозванных Парабуломенос и Параллелука, которых обвиняли в том, что они среди кухонных отбросов наслаждаются радостями любви.

Затем полились воспоминания о различных шалостях, и, вспоминая их, друзья весело хохотали. Какой переполох вызвало сожжение башмаков Mimi-la-Mort или Squelette-Externe, худощавого юноши, доставлявшего контрабандой нюхательный табак всему классу! А сколько волнений пережили они в тот зимний вечер, когда отправились в часовню за спичками, лежавшими у лампады, чтобы закурить камышовые трубки, набитые сухими листьями! Сандоз, руководивший всеми, признавался теперь, что у него от страха выступил холодный пот в то время, когда он спускался с хор, окутанных мраком ночи. А историй с майскими жуками! Клоду в один прекрасный день вздумалось зажарить в пюпитре майских жуков, чтобы убедиться в том, действительно ли они так вкусны, как ему говорили. Но вдруг из пюпитра поднялся такой вонючий, едкий дым, что надзиратель схватил графин с водой, воображая, что вспыхнул пожар… А опустошение полей, засеянных луком, во время прогулок; а бросание камней в стекла домов, при чем считалось особенным шиком выбить в них нечто, напоминающее какую-нибудь из географических карт! А уроки греческого языка! Один из учеников выписывал до прихода весь урок крупными буквами на классной доске, по которой все лентяи отвечали без запинки, к удивлению учителя, который ничего не замечал! А проделка со скамейками на дворе! Однажды они распилили все скамейки и затем понесли их, точно покойников, вокруг бассейна, образуя длинный кортеж и распевая похоронные песни. Дюбюш, исполнявший роль духовного лица, хотел почерпнуть в шапку воды и кувырнулся в бассейн. Но забавнее всего была та ночь, когда Пульо привязывал в одной веревке все горшки в дортуаре; утром, схватив веревку, он помчался по коридорам и по лестницам трехэтажного дома, а за ним с грохотом летел фаянсовый хвост, прыгая и разбиваясь вдребезги.

Клод стоял с кистью в руке, заливаясь веселым смехом.

– Ах, эта скотина Пульо!.. Так он пишет тебе?.. Что же он делает там теперь?

– Да ровно ничего, – возразил Сандоз, поправляя подушки. – Письмо его преглупое… Он кончает курс юридических наук и, вероятно, сделается стряпчим, как и его отец. И каким тоном он говорит об этом! Так и сквозит глупая чопорность остепенившегося буржуа!

Наступила опять пауза.

– Нас, видишь ли, старина, – заговорил опять Сандоз, – нас застраховала сама судьба от подобной участи.

Другие воспоминания пронеслись пред ними, воспоминания о восхитительных днях, проведенных за городом, под открытым небом, под лучами южного солнца. Еще будучи совсем маленькими, трое «неразлучных» пристрастились к далеким прогулкам. Они пользовались каждым праздничным днем, уходили за несколько верст, становясь с каждым разом смелее, знакомясь с краем; иногда они предпринимали прогулки, которые длились несколько дней. Ночевали они в таких случаях где попало: в дупле дерева, на теплом гумне, где солома, околоченная от зерен, служила им прекрасной постелью, или в заброшенной избушке, пол которой устилался ими тимьяновой или лавандовой травой. Они бессознательно удалялись от людей, бессознательно стремились на лоно матери-природы, охваченные инстинктивной любовью детей к деревьям, рекам и горам, бесконечно радуясь предоставленной им свободе.

Дюбюш, живший в коллеже, присоединялся к Сандозу и Клоду только в дни, свободные от занятий. К тому же он, как вообще все прилежные ученики, был довольно тяжел на подъем. Что касается Клода и Сандоза, то они никогда не чувствовали усталости. Каждое воскресенье один из них будил по уговору другого около четырех часов утра, бросая камешки в ставни спальни. Виорна, орошающая долины Плассана и извивающаяся по ним узкой лентой, в летние дни являлась предметом их постоянных грез. Все они отлично плавали с двенадцатилетнего возраста и проводили часто целые дни у реки, совершенно нагие, то греясь в песке, то бросаясь в воду, плавая на спине или на животе, или же зарывались в траву и выслеживали угрей по целым часам. Казалось, что жизнь в этой хрустально-чистой воде, под золотистыми лучами солнца охраняла их детство, сохранила в них наивный смех школьников даже в то время, когда, будучи уже юношами, они в жаркие июльские ночи возвращались в город, равнодушные к его соблазнам. Затем они стали увлекаться охотой, той охотой, которая возможна в краях, где нет дичи, где отправляешься за шесть льё, чтобы застрелить с полдюжины винноягодников. Нередко они возвращались с пустыни сумками или с одной летучей мышью, по неосторожности попавшейся при входе в предместье, когда они разряжали ружья. Как часто при воспоминании об этих прогулках глаза друзей наполнялись слезами!.. Перед ними обрисовывались бесконечные дороги, покрытые белой пылью, точно свежевыпавшим снегом… Как часто шествовали они по этим дорогам, не останавливаясь, радуясь скрипу своих грубых сапог. Иногда они сворачивали с дороги и шли по красноватой земле, насыщенной железом. Над ними расстилалось тяжелое свинцовое небо, а кругом пи малейшей тени… только малорослые оливковые деревья да покрытые чахлой листвой миндальные деревья. Зато какая сладкая истома овладевала ими по возвращении! И как наслаждались они тем, что от усталости не чувствовали под собой ног, а двигались точно по инерции, возбуждая себя какой-нибудь, ужасной солдатской песней!

Клод захватывал с собой вместе с пороховницей и коробкой с пистонами альбом, где он набрасывал некоторые виды. Сандоз брал с собой томик какого-нибудь поэта. В то время их всецело охватила волна романтизма, длинные оды оглашали окрестности. И если им удавалось отыскать ручеек и несколько ив, бросавших тень на раскаленную землю, они способны были забыться там до появления звезд, разыгрывая целые драмы, которые они знали наизусть, декламируя громовым голосом роли героев и тоненьким голосом, напоминавшим флейту, роли ingenues и королев. В такие дни они оставляли в покое воробьев. Охваченные с четырнадцатилетнего возраста страстным влечением ко всему, что касалось области литературы и искусства, юноши эти жили среди притупляющей сонливой ограниченности маленьких провинциальных городков своей обособленной жизнью, исполненной глубокого энтузиазма. Вначале они увлекались Гюго, величественными образами его поэзии, гигантскими призраками, появлявшимися среди вечной борьбы антитез, и с пафосом, декламировали его, восхищаясь заходом солнца над руинами. Вся жизнь развертывалась перед ними тогда под великолепным, но ложным освещением пятого акта эффектной пьесы. Затем их взволновал Мюссе своей страстью и своими слезами. В нем они слышали биение собственного сердца… Новый мир открылся перед ними, более близкий им, более доступный мир, пробудивший в юных сердцах чувство бесконечной жалости к ужасным страданиям, переполнявшим этот мир. Охваченные неутомимой жаждой чтения, свойственной их возрасту, молодые люди поглощали прекрасное и плохое и, в силу присущей им потребности увлекаться чем-нибудь, нередко провозглашай какую-нибудь дрянную вещь первоклассным произведением. Бак совершенно верно заметил Сандоз, их спасла от растлевающего влияния среды эта страсть к природе, к прогулкам, к чтению. Они никогда не заходили в кафе и питали отвращение к городу, утверждая, что зачахли бы на городских мостовых, как чахнут в клетках орлы. Большинство школьных товарищей проводило свободное от занятий время за мраморными столиками кафе, играя в карты и угощаясь на счет проигравших. Клод и Сандоз возмущались всем складом провинциальной жизни, втягивавшей в свою тину молодые существа, приучая их к клубам, к газетам, которые читались от первой до последней строки, к ежедневным прогулкам в известные часы дня на одном и том же бульваре. Под влиянием этого настроения «неразлучные» часто взбирались на окрестные холмы и, отыскав уединенное местечко, декламировали стихи, иногда под проливным дождем, не желая возвратиться в презренный город. Презирая условия городской жизни, они мечтали поселиться на берегу Виорны, жить дикарями, наслаждаясь купанием и обществом пяти-шести книг. Даже женщин они совершенно исключили из своей жизни; в присутствии их они становились робкими и неловкими, но в этой робости они видели свое нравственное превосходство над другими молодыми людьми. Клод в течение двух лет томился любовью к молоденькой шляпочнице, которую он каждый вечер провожал домой, держась на почтительном расстоянии. Сандоз тешился мечтами о неожиданных встречах с барышнями во время путешествий, грезами о красавицах, которых он встретить в каком-нибудь лесу, которые отдадутся ему и затем, словно тени, исчезнут в сумерках. Друзья и теперь еще часто смеялись над единственным любовным приключением того времени, над серенадами, которыми они выражали свою любовь двум девочкам-подросткам; под их окнами друзья просиживали ночи, играя на кларнете и корнет-а-пистоне к ужасу всех буржуа того квартала, пока в один прекрасный вечер выведенные из себя родители не вылили на музыкантов несколько горшков помоев.

Да, счастливое то было время! Какой веселый смех раздается при одном воспоминании о нем! Стены мастерской покрыты целым рядом эскизов, сделанных художником во время недавнего путешествия на юг, и, глядя на них, молодым людям кажется, что над ними – знойное синее небо, а под ногами – красноватая земля. Вот расстилается равнина, усеянная малорослыми сероватыми оливковыми деревцами, за ней обрисовываются розовые вершины холмов. А вот тут, под аркой старого моста, покрытого пылью, тихо течет обмелевшая Виорна, между сожженными солнцем и точно покрытыми ржавчиной берегами, на которых не видно никакой растительности, кроме кустарников, умирающих от жажды. А там – ущелье Инфернэ, за которым видна покрытая обрушившимися утесами грозная пустыня, катящая в бесконечную даль свои каменные волны. Вот целый ряд хорошо знакомых уголков – тенистая долина Раскаяния, настоящий букет среди сожженных солнцем полей. А там – лес des-Trois-Bons-Dieux, на темных соснах которого, освещенных горячими лучами солнца, блестят, точно слезы, крупные капли смолы. А вот и Жас-де-Буфан, белеющий среди обширных красных земель словно мечеть среди огромной лужи крови… Вот еще целая серия знакомых уголков: овраги, в которых камни казались совершенно раскаленными от жары, песчаные языки, впитывавшие капля за каплей всю воду Виорны, дорожки, протоптанные козами, горные вершины, обрисовывавшиеся на небесной лазури.

– А это что? – воскликнул вдруг Сандоз, указывая на один из эскизов. – Я не помню этого!

Клод тряхнул в негодовании палитрой.

– Как! Ты не помнишь?.. Ведь мы чуть было не свернули себе тут шеи. Помнишь, мы карабкались с Дюбюшем со дна Жомгарды. Стена была крутая, гладкая, мы цеплялись ногтями. Добравшись до середины, мы повисли и не в состояния были ни подняться наверх, ни спуститься обратно вниз. Наконец, выбравшись кое-как, мы принялись жарить котлеты, и чуть было не подрались из-за них…

– Ах, да, помню! – воскликнул Сандоз. – Каждый из нас должен был жарить свою котлетку на прутьях розмарина, которые мы развели, а ты вывел меня из себя насмешками над моей котлеткой, превращавшейся в уголь.

– Да, все это прошло, дружище! Теперь нам не до прогулов.

Действительно, с тех пор, как сбылась мечта «неразлучных? – поселиться в Париже, чтобы завоевать его, существование их было весьма тяжелое. Вначале они предпринимали хоть изредка отдаленные прогулки, отправлялись иногда но воскресеньям пешком через заставу Фонтенебло, бродили по лесам Бельвю и Медон и затем возвращались через Гренель. Но с течением времени они отказались и от этих прогулок. Париж приковывал их, и они почти не сходили с его мостовой, всецело отдаваясь борьбе, одушевлявшей их.

С понедельника до субботы Сандоз работал до изнеможения в мэрии пятого округа, в темном углу бюро, где велись записи новорожденных, пригвожденный к месту мыслью о своей матери, которую он с трудом поддерживал, получая жалованья сто пятьдесят франков в месяц. Дюбюш спешил отдать родителям проценты с затраченного на него капитала и искал сверх своих академических занятий, занятий частных у архитекторов. Клод один пользовался свободой, благодаря своей ренте в тысячу франков, но и он бедствовал в конце каждого месяца, в особенности, когда приходилось делиться с товарищем. К счастью, нашелся покупатель, старый торговец Мальгра, который от времени до времени покупал у Клода небольшую картину за десять – двенадцать франков. Впрочем, Клод предпочел бы голодать, чем торговать искусством – писать портреты для буржуа и изображения святых, или разрисовывать шторы для ресторанов и вывески для повивальных бабок. По приезде в Париж он занимал обширную мастерскую в переулке Бурдоне, но потом, ради экономии, переселился на Бурбонскую набережную. Тут он жил настоящим дикарем, презирая все, что не касалось живописи. С родными, к которым он питал отвращение, он совсем разошелся после разрыва с теткой, колбасницей, возмущавшей его своим здоровьем. Только падение матери, которую мужчины обирали и затем выталкивали на улицу, глубоко печалило его.

– Ну, что же ты опять съехал? – крикнул он вдруг Сандозу.

Но Сандоз объявил, что он окоченел и соскочил с дивана, чтобы расправить члены. Клод согласился дать ему десятиминутный отдых. Разговор перешел на другие предметы. Клод был в самом добродушном настроении. Когда работа шла удачно, он мало-помалу воодушевлялся, становился разговорчив; но, когда он чувствовал свое бессилие, он приходил в какое-то исступление и работал, крепко стиснув зубы. Как только Сандоз принял прежнюю позу, Клод снова заговорил, усердно размахивая кистью:

– Ну, старина, дело подвигается… И какая же тут у тебя славная фигура!.. Ах, болваны, уж эту-то картину вы примете у меня!.. Д, без сомнения, отношусь строже к самому себе, чем кто-либо из вас, и если я одобряю картину, то это важнее одобрения всех судей в мире… Ты помнишь мою картину «Рынок»?.. Два мальчугана на куче овощей… Так вот, я замазал ее… задача не по плечам мне. Но я вернусь к ней в будущем, обязательно вернусь!.. И я напишу еще много таких картин, которые сведут с ума всех этих судей!

Художник протянул руку и сделал жест, которым, казалось, расталкивал толпу. Затем он наложил на палитру голубой краски и, смеясь, заговорил о том, какую рожу состроил бы, увидев эту картину, его первый учитель, старик Белло, однорукий капитан, лет двадцать пять преподававший рисование плассанским мальчуганам в зале плассанскаго музея. Впрочем, и творец знаменитой картины «Нерон в цирке», художник Берту, мастерскую которого он по приезде в Париж посещал около полугода, двадцать раз твердил ему, что он никогда ничего не достигнет. Ах, как он сожалел теперь об этих шести месяцах бессмысленных упражнений под руководством человека, взгляды которого совершенно расходились с его собственными взглядами. А занятия в Лувре! Клод находил, что лучше отрубить себе кисть руки, чем портить зрение, работая над копиями, скрывающими от нас действительный мир. Задача искусства должна сводиться в правдивой передаче того, что видишь и чувствуешь. Разве пучок моркови, да, пучок моркови, переданный без прикрас – таким, каким мы видим его, не стоит шикарной академической живописи, состряпанной по известным рецептам? Да, приближается день, когда удачно написанная морковь произведет революцию! Вот почему он довольствовался теперь тем, что отправлялся иногда работать в свободную мастерскую Бутена, открытую бывшим натурщиком в улице Гюшет. За двадцать франков он ног пользоваться там натурщицами и натурщиками, рисовать с них, забившись в свой уголок. И, охваченный желанием добиться передачи природы, Клод работал до изнеможения, не подкрепляя себя пищей, не отрываясь от работы, рядом с изящными молодыми людьми, которые называли его лентяем и напыщенным тоном говорили о своих работах, заключавшихся в копировании носов и ртов под наблюдением учителя.

– Послушай, старина… Когда один из этих молодцов напишет такой торс, пусть придет сюда… тогда потолкуем.

Клод указывал кистью на картину, висевшую на стене у дверей – великолепный этюд, исполненный рукой мастера. Рядом с ним висели и другие восхитительные этюды – прелестные ноги девочки, туловище женщины, полное жизни от переливавшейся под атласистой кожей крови. В те редкие часы, когда художник чувствовал некоторый подъем духа, он гордился этими этюдами – своей академией, как он называл их. И действительно, эти работы указывали на громадное дарование художника, творчество которого было парализовано внезапными и необъяснимыми припадками бессилия. Рисуя размашистыми движениями бархат куртки, Клод продолжал говорить, не щадя никого в своей суровой непримиримости:

– Да, все эти пачкуны, все эти лжезнаменитости – дураки или подлецы: все они преклоняются пред общественным мнением. Ни одного не найдется между ними, у которого хватило бы храбрости дать пощечину этим буржуа!.. Я, как ты знаешь, не перевариваю этого старикашку Энгра. А все-таки я признаю его человеком и готов низко поклониться ему, потому что он наплевал на всех и заставил этих идиотов, которые воображают, что поняли его, принять свою картину’ Кроме него у нас только два художника: Делакруа и Курбе. Все остальное – дрянь. Старый лев-романтик все еще прекрасен. Он покрыл бы, пожалуй, своими декорациями все стены Парижа, если бы ему предоставили свободу, краски точно льются с его палитры. Конечно, все это лишь грандиозная фантасмагория… Но ведь нужно было сразить чем-нибудь сильным академическую рутину… Затем явился тот… суровый работник, настоящий художник-классик… Эти идиоты не поняли его… И какой же раздался рев! Профанация!.. Реализм!.. А пресловутый реализм выражался только в сюжетах; манера же писать осталась прежняя – манера наших старых мастеров… Оба они – Делакруа и Курбе – явились вовремя, каждый из них сделал шаг вперед. А теперь… о, теперь!..

Он замолчал, отступил на несколько шагов, чтобы лучше судить об эффекте своей работы, и затем снова заговорил:

– Да, теперь нужно нечто другое. Но что именно? Этого я не знаю… О, если бы я знал, если бы я мог знать, я был бы силой! Да, не было бы равного мне… Но я чувствую только, что грандиозный романтизм Делакруа должен рухнуть, что мрачная живопись Курбе погибнет, отравленная затхлой плесенью мастерской, в которую никогда не проникает солнечный луч… Видишь ли, нужно больше солнца, воздуха, света, молодости… нужно, чтобы предметы и живые существа изображались такими, какими мы видим их при настоящем, а не искусственном свете, нужно, наконец… Но я не могу выразить ясно своей мысли… нужно нечто новое, нужна живопись, которая создавалась бы нами… нашими глазами…

Он заикался, бормотал слова охрипшим голосом, не будучи в состоянии формулировать то предчувствие близкого переворота в искусстве, которое зарождалось в его душе. Водворилось глубокое молчание. Вздрагивая от волнения, Клод продолжал писать бархат куртки.

Сандоз слушал его, не двигаясь, сидя лицом к стене. Наконец, точно говоря во сне с самим собою, он произнес тихим голосом:

– Да, конечно, мы ничего не знаем… Но мы должны узнать!..

Каждый раз, когда один из наших профессоров навязывал мне какую-нибудь истину, в душе моей поднималось сомнение, и я невольно задавал себе вопрос: заблуждается ли он сам или вводит меня в заблуждения? О, узкие понятия их выводят меня из себя. Мне кажется, что истина должна быть шире… Ах, если бы можно было посвятить вею жизнь свою одному произведению, которое охватывало бы все: предметы, животных, людей, все мироздание! И охватывало бы их не в порядке наших философских руководств, не в пошлой иерархии, удовлетворяющей нашему высокомерию, но в связи со всеми явлениями всемирной жизни… Да, создать мир, в котором мы лишь случайное явление, в котором каждая случайно пробежавшая мимо собака, каждый камень, лежащий на дороге, дополняли и объясняли бы нас, создать мир, великое целое, в котором не было бы высших и низших сфер, не было бы условных понятий о грязном и чистом – словом, дать всеохватывающую, правдивую картину существующего мира… Без сомнения, романисты и поэты должны обратиться к единственному источнику истины, к науке. Но вопрос в том, чего именно требовать от нее? Вот тут-то и споткнешься… Боже, если бы я знал это, какую массу книг я бросил бы толпе!

Сандоз умолк. Прошлой зимой он издал свою первую книгу – ряд восхитительных очерков, написанных в Плассане, в которых лишь изредка слышались более резкие ноты, указывавшие на протест автора против рутины. С тех пор он шел ощупью, стараясь разобраться в тревожных мыслях, бродивших в его мозгу. Вначале, увлекаясь гигантскими замыслами, он хотел изложить генезис мира, разбив его на три периода: историю сотворения мира, восстановленную согласно данным науки; историю человечества, являющегося играть свою роль в цепи живых существ и, наконец, историю будущего целого ряда последующих поколений, довершающих творений бесконечной работой жизни. Но он остановился в своем Замысле, запуганный смутными гипотезами этого третьего периода, и стал искать более тесной рамки, которая могла бы, однако, вместить его грандиозные идеи.

– Ах, только бы иметь возможность видеть все и передать все кистью! – начал опять Клод после довольно продолжительного молчания. – Нужно бы покрыть живописью все стены домов, расписать все вокзалы, рынки, мэрии, все здания, которые будут воздвигаться, когда архитекторы не будут так ограничены, как. теперь. Для этого нужны только здоровые руки и светлые головы… в сюжетах не будет недостатка. Можно изображать уличную жизнь… жизнь бедняков и богачей, жизнь на рынках, на скачках, на бульварах, в тесных переулках… Можно затронуть все страсти, изобразят крестьян, животных, целые деревни… Я покажу, покажу им все, если только я сак не окажусь тупицей. У меня при одной мысли об этом начинается зуд в руках. Да, я изображу всю современную жизнь! Я дам фрески вышиной с Пантеон!.. Я напишу такую массу картин, что они завалят Лувр!

Бак только Сандоз и Клод оставались одни, они всегда доходили до экзальтации. Они возбуждали друг друга, опьянялись мыслью о будущей славе, но в этой экзальтации сказывалось столько молодых, нетронутых сил, такая безумная жажда работы, что друзья нередко сами добродушно посмеивались над своими грандиозными мечтами, хотя всегда чувствовали себя более сильными, более смелыми после таких порывов.

Клод, отступивший теперь до самой стены, стоял, прислонившись к ней и не отрывая глаз от картины. Сандоз, утомленный своей позой, встал с дивана, я подошел к нему. Оба смотрели, не говоря ни слова, на картину. Фигура господина в бархатной куртке была совсем готова, рука его производила очень оригинальное впечатление среди свежей зелени травы, но спина образовала большое, темное пятно, вследствие чего маленькие силуэты двух женщин на заднем плане казались отодвинутыми еще дальше, в глубину залитой светом поляны. Главная же фигура – женщина, распростертая в траве, лишь едва намеченная, казалась еще мечтой, желанной Евой, поднимавшейся из земли с улыбающимся лицом и закрытыми глазами.

– А как ты назовешь эту картину? – спросил Сандоз.

– Plein air, – отчеканил Клод.

Но это название не понравилось писателю, который не раз поддавался искушению призвать литературу на помощь живописи.

– Plein air… Это ничего не выражает.

– Тем лучше!.. Несколько женщин и мужчина отдыхают в лесу, на солнце. Разве этого недостаточно? Эх, дружище, из этого сюжета можно сделать великое произведение!

Несколько откинув назад голову, он пробормотал:

– Черт возьми, все-таки мало света!.. Меня сбивает этот Делакруа… А там… Эта рука напоминает Курбе… Эх, мы все насквозь пропитаны романтизмом. Мы слишком долго копошились в нем в молодости, теперь нам нелегко отделаться от него. Для этого нужны более радикальные средства.

Сандоз грустно пожал плечами. Он тоже вечно жаловался, что родился на рубеже – между Гюго и Бальзаком! Но в общем Клод был удовлетворен сегодняшним сеансом; еще два-три таких же сеанса, и фигура его будет совсем готова. На этот раз он не хотел долее начать приятеля. При этом заявления оба расхохотались, так как Клод обыкновенно доводил натурщиков до полного изнеможения. По сегодня он сам едва стоял на ногах от усталости и голода, и когда пробило пять часов, он набросился на оставшиеся ломоть хлеба. Совершенно машинально, не отрывая глаз от картины, которая всецело овладела им, он разламывал его на куски и проглатывал их, почти не прожевывая.

– Пять часов, – сказал Сандоз, зевая и поднимая руки вверх. – Пойдем обедать… А вот и Дюбюш!

В дверях раздался стук, и вслед затем в мастерскую вошел Дюбюш. Это был плотный брюнет с коротко остриженными волосами и большими усами. Поздоровавшись с друзьями, он остановился в недоумении перед картиной. В сущности, эта живопись, не подчинявшаяся строгим правилам, смущала аккуратного ученика, уважавшего точные формулы, и только дружба его к Клоду обыкновенно сдерживала его критику. Но в этот раз он глубоко был возмущен.
<< 1 ... 108 109 110 111 112 113 114 115 116 ... 155 >>
На страницу:
112 из 155