– Нет, дам в морду.
– Во, сам себе противоречишь.
Он хотел стать писателем, но сознавал, что в своей неприкаянности существования не может стать никем другим, кроме как бойко строчащим журналюгой.
____
В редакции сидели те же: Костя Графов, Коля Кутьков, Юра Ловчев с Геной Чемодановым, Байрон и Батя.
Костя отчитывал молодого автора:
– Банальность – это примитивно понятые мысли взрослых, причем банальность убеждена в своей исчерпывающей конечности. Поэтому мир на две трети банален.
Поэт Коля Кутьков соглашался:
– Даже у Блока только десять стихов хороших.
Заспорили о литературном мастерстве.
Байрон восторгался Данте:
– Олеша писал о Данте: пожар фантазии! Удивительные эпитеты! В аду мост обвалился во время того землетрясения, которое произошло, когда туда спускался Христос. Какая мощь подлинности!
Костя Графов кричал:
– Вот, читал Сименона, его "Тюрьму". У него убеждение, что персонажа надо выбить из седла. Как? Заставить его увидеть все в истинном свете, почувствовать, какую призрачную жизнь он ведет. Сименон заставил сестру убить сестру. И все герои уже стали действовать самостоятельно, без усилий автора.
«Тюрьма» и стала краеугольным камнем его дальнейших писаний – крутых народных сериалов, "выбивающих из седла" население у экранов телевизоров.
– Сименон считал: не надо выдумывать технику. Она приходит сама, если есть что сказать. "Раньше писали хроники, а теперь нужно найти событие, которое все переворачивает в жизни героев, и вокруг надо строить рассказ".
Коля авторитетно говорил:
– У Гоголя Катерина с младенцем плывет по реке серебряной ночью, и пугается… Тут можно вывалить целиком все поверья, все обычаи, всю нравственную жизнь народа.
Гена Чемоданов вскидывал очки на лоб.
– Гарин-Михайловский рассказывал Горькому сюжет: двое в ночи идут, и друг друга боятся. Мол, темная глубина человека. И – так и не стал писать. "Не моя тема. Это Чехову надо писать". Вот как чувствовал свою тему. А у нас многие – берутся писать на любую тему.
Есть же на свете люди, ради ценности книги готовые отдать все!
Валерка Тамарин высказывал заветное:
– Я изучаю методы работы и стиль писателей от "а" до "я", начиная с писем. "Талант – труд", и надо засесть. Нашел сходство с Ю. Олешей: он героев с себя переписывал. Чехов – и тот о себе. У него положительный герой в его смысле – это он сам, только удалил себя как писателя. Психология всех его уродов – во многом изображение его психологии. По капле вдавливал из себя раба.
Все посмотрели на него с недоумением.
–Чехов писал «по воспоминаниям», – робко возразил я. – Тут действует «накопление чувств». Личная близь – слепа. Хаотична, негармонична, в ней лишь рождается то, о чем надо писать.
– Это ты брось! Без нервов и кишок автора – чушь!
Он оскорблено замкнулся в себе.
Батя торжествующе провозгласил:
– Литература вообще не нужна! Лев Толстой сказал: со временем перестанут писать художественные произведения. Будет совестно сочинять про какого-то вымышленного Ивана Ивановича или Михаила Петровича. Писатели будут не сочинять, а рассказывать то значительное и интересное, что ими случалось наблюдать в жизни.
Юра ворковал афоризмами.
– Сейчас истину можно выразить только языком мата.
Посмотрели мою рецензию-фельетон на некую повесть о положительном ревизоре. Гена сказал:
– Смешно, и попал в самую точку. Когда автор специально задумывает положительного героя – это идеология. Гоголь на этом погорел.
– В смысле стиля – хорошо, но хуже в другом, – сказал Костя. – Не нашел основной мысли, такое впечатление. Надо еще подумать, что-то прибавить, или отсечь.
Я кивал, но думал: совсем не в этом дело. Не мог выразить основную мысль, потому что это значит вывернуть душу, таимое в себе кровное, за что могут упрятать, как многих исчезнувших авторов. Вернее, не смел искать истину до конца. И потому иногда записывал в дневнике – подмечал, чтобы когда-то потом понять, что все это значит.
Костю же не останавливала такая тревога, видимо, ее у него не было, и потому получалось писать безопасные проходные вещи.
Пришли в кабачок, где Есенин бил морду Маяковскому, что описано у А. Толстого в "Хождении по мукам".
Там, согнувшись у столика под сводами, выпили по стаканчику старки.
Показалось мало, по предложению Юры зашли в Дом журналиста. Мимо столиков прошел высокий красивый Твардовский. Я прочитал его «За далью даль» и был в полном восторге. Сейчас, по прошествии многих лет, изменивших страну, поражаюсь его оптимизму, утопической вере, что за далью Сибири открывается новая даль, которая стала экологической бедой. А тогда в сознании наших писателей было неискоренимо чувство полета. Да так было и безопаснее.
Взяли, как приличные, графин водки и бутерброды.
Байрон, вертясь, юркал в сторону короткой ноги из-за выпитого спиртного.
– Не ходи в "ЛГ", – советовал Юра Байрону. – Заклинаю. К этому подонку Мишке Сидельникову. Он кого пожелает, того и выдвигает. Рабом станешь. Он весь в черном, Крошка Цахес.
– Был уже у него, – смеялся Толя. – Час сидел между ним и сотрудниками, которые устроили летучку. Через меня переговаривались. "Передовую напишет Сурков… Надо Наровчатову дать – что думает? Да ты что, Миша? Он заметок не дает. Даст, может быть, переговори… Светов? Скажи ему, когда тематическое пройдет – поместим. Братишки проведут второе совещание…» И сплошь – телефонные звонки. Я ему: «У тебя, Миша, не кабинет, а крупный железнодорожный узел…» Поговорили, почитал мои рецензии. "А что, толково написано". Дал книжки для рецензии, на выбор, с дарственными надписями ему.
Батя, в мосторговском плаще, похлопывал по плечу Колю:
– Я всегда тонко чувствую. Никогда не г-говорил, но скажу: Я воспитанник графа Разумовского. И поэтому не переношу пошлость. Граф не выносил неопрятных, пил мало, пьянел от 100 граммов. Только в этом пункте я с ним категорически не согласен.
Мы ржали над графом Батей.
Расходились окосевшие. Размахивая бутербродом, Байрон хлопал меня по плечу свободной рукой:
– О, я тебя уважаю. В тебе что-то есть.
____
Я доехал до Щелковской, пролетел свою остановку, сошел у кинотеатра «Владивосток». И, плача и рыдая, пошел домой пешком. Ой, плохо было.