Боярин Михайлушка, боярыня Матренушка… –
подхватили запевальщицы.
С голобца захохотали набившиеся в избу парни.
– «Прынь, прынь, мое дитятко, во вечный хомут!» – в третий и последний раз вымолвил отец, стоя супротив сестры.
– «Прыну, прыну, батюшка!» – неожиданно громко, надтреснуто воскликнула сестра и, присев на лавку, опустила в паневу ноги.
Отец схватил ее за голову и судорожно прижал к себе.
– Сердце мое!.. Мотя!.. Детка моя!.. Девочка моя обиженная! – залаял и задергался он.
XVIII
С утра ходили «звальщики». Отворив в избу дверь к холостому парню, величали:
– «Александр Семеныч, приходи к нашему князю винображному, Михаиле Игнатьичу, хлеба-соли покушати, добрых речей послушати, пожалуйста, не оставь».
Они – в праздничных поддевках, смазных сапогах и новых вышитых рубахах, важные, как старики.
С ранних петухов мать с теткою варили красное вино. Подростки и бабы не пьют на свадьбах водки, и их обыкновенно угощают кагором или лиссабонским, но у нас не было денег на кагор, и тетка научила делать вино по-домашнему.
– Оно, Маланьюшка, еще слаще будет, – говорила тетка, засучивая рукава, – и в голове зашумит скорее, а то базарного-то бабы выжрут, спьяна, три ведра, рази его накупишься!..
Она варила в горшке тертую свеклу с перцем, а мать пережигала сахар. Красный свекольный сок, подслащенный топленым сахаром, наполовину разбавляли спиртом, кладя калган и еще какие-то коренья, получалась темно-красная, густая, похожая на кровь, приторно сладкая жижа, очень хмельная, при огне на вид – красивая. Десять бутылок этого вина нам хватило на всю свадьбу. Бабы пили его с удовольствием, после двух-трех рюмок пьянели, переходя на водку, а водкой потчевать дешевле.
Девки пекли куличи. Вечером, в лучших нарядах, с венками искусственных цветов на голове и с распущенными волосами, они сидели у нас на девичнике. В переднем углу – Мотя под кисеей, как под саваном, рядом – золовка, а кругом – подруги.
На середине стола – разряженный завитушками кулич, подальше – коврига хлеба с солью, на обоих концах – ветки сосны в пивных бутылках с лоскутами цветной материи, свинцовой бумаги и лесными орехами.
Приходили степенные мужики и нарядные бабы, истово крестились в угол, встряхивая волосами в кружок, не спеша доставали из-под полы краюху хлеба и, кладя на нее медяк, говорили:
– Матрена Петровна, мало примай, на большем не осужай.
Сестра, беря хлеб, благодарила:
– Спасибо тебе, дядюшка, Василий Онисимыч! Спасибо тебе, тетушка, Настасья Ивановна! Приходите к столу яств-питьев откушати.
Когда время пришло, стала вопить:
Ох, д' уж, кормилец ты мой, родимый батюшка,
Петр Лаврентьевич!
Ох, д' уж, кормилица моя, родимая матушка,
Маланья Андреевна,
Да спасибо ж вам за хлеб за соль, за ласку-заботушку.
Да за прохладное-то житье, ох, да за девичье…
А девушки пели:
Как Михаила коня поил,
Лели-люли, коня поил,
А Матрена воду брала,
Лели-люли, воду брала,
Алли-лё-е!..
Приглянулась девка красна
Удалому молодчику,
Удалому молодчику –
Михайлушке Игнатьичу,
Лели-люли, Игнатьичу,
Алли-лё-е!..
Насмешкой была эта песня, издевательством. Может быть, другому кому-нибудь и под стать, но не Моте, не «удалому молодцу» – Мишке-пьянице, лоскутнику, лентяю, сифилитику… Но – таков обычай, таковы народные свадебные песни, что же делать?..
Взяв за рученьку за белу,
Ласково в глаза глядел,
Называл своею кралей,
В алы губки целовал, –
торжественно печально пел девичий хор, как серебром, переливая слова песни игривыми: лели-люли, алли-лё!..
А Мотя в это время жаловалась кому-то, и жалобы ее, несясь в терцию выше и выделяясь из общей массы голосов, составляли печальную, на редкость простую и однообразную, но и на редкость красивую гармонию. Печальную, как вся ее жизнь, как жизнь народа, создавшего песню и жалобы, красивую, как молодость, как тихая, затаенная мечта о лучшей доле.
При горе и радости, при буйном разгуле и в черные дни, рождении, браке и смерти, при плодородии и голоде, – деревня знает свои песни – веселые или скорбные крики души.
Ох, д' уж покрасуйся ты, моя руса коса,
Ох, да уж на последнем своем на весельице, –
Не понравилась моему кормильцу-батюшке,
Не понравилась моей кормилице-матушке
Служба моя верная, безответная:
Ох, да отдают они меня во чужие люди… –
тоскливо жаловалась Мотя. Голова ее все ниже и ниже склонялась на грудь, в голосе звенели слезы.
А девушки-подруги пели:
Свет Михаила – словно сокол,
Чернобров, румян и статен,
Ходит, важно подбоченясь,
Вкруг Матренина двора:
Ходит лебедь, ищет, белый,
Лебедушку-девушку…
Мотя под конец не выдержала: долго сдерживаемые слезы прорвались, она упала головой на край стола и громко, на всю избу, разрыдалась, как маленький ребенок, по-ребячьи всхлипывая и вытирая ладонями глаза.
Песня оборвалась. Срам – невеста плачет! Радовалась бы, вековушка!
Подруги бросились утешать сестру, прося перестать, успокоиться.