Раз-два… Раз-два… У лошаденки дугою выгнулась спина, затряслись и закачались ноги; полустертые, редкие зубы оскалились… Выпучив глаза, она захрипела и ткнулась мордой в землю…
– Поцелуй собаку! – злобно сплюнул Выгода.
Аркан сдавил ей шею так, что глаза наполовину выскочили из орбит, губы обметались кровавой пеной.
– Стойте, ребятушки, погодите малость!..
– Гони, чего там – стой: за постой деньги платят!
Дядя Саша, бледный и беспомощный, метался вокруг упавшей лошади, не зная, что делать. Седые липкие волосы поминутно падали ему на глаза, и он тряс, как от пчел, головою, охал, бестолково поддергивал штаны.
Подскочила Мотя.
– Развяжи супонь… Аркан надо перерезать!..
– Так вот я дал, – оттаскивая сестру, заорал Капрал, – новые-то вожжи, барыня выискалась!..
Дядя Саша беспомощно смотрел на сестру, на Капрала. Передняя повозка снова дернула, веревка снова натянулась, таща за собою лошадь.
– Удавите! – не своим голосом закричала Мотя, хватаясь за аркан. – Что же вы делаете, бессовестные?
– Обождите, правда. Ай разорить хотите мужика? Како время-то подходит – страда али нет? – вступились и другие.
Остановились. Развязали вожжи. Лошадь лежала неподвижно. Кто-то пхнул ее в бок ногою. Ребра кобылы порывисто заходили, и она с трудом подняла голову. Плакала крупными слезами, которые, как роса, выступали из-под опущенных ресниц ее. Плакал дядя Саша, Астатуй Лебастарный, без слез плакала сестра.
В телегу запрягли другую лошадь; воз вывезли на гору.
– Ты ее, Иваныч, не води домой, гнедушку-то, пускай тут отдохнет на вольной травке!.. Чижело одной-то, вот и стала, лихоманка! – участливо говорили те самые люди, что минуту перед этим с хохотом и бранью издевались над двумя калеками: обессилевшей лошадью и стариком.
– Ну-ка, девки, будет вам зубы-то перемывать! – крикнул Илья Барский. – Дома посмеетесь. Берись кто за что – живо домчим тележонку!..
Толпа подхватила воз и с шутками и смехом повезла его вдоль улицы.
Вечер становился темнее, росней. Ярко, отчетливо, радостно горели звезды. Пахло навозом, дымом, теплою рекой.
II
На Ильин день сестра родила в поле. Пошла дергать лен, до обеда проработала, а к вечеру начались роды.
Мы с отцом только что убрали в сарай снопы, привезенные для завтрашней молотьбы, и собирались пойти ужинать. Вошел Мишка Сорочинский.
– Видно, Иван, покумимся с тобой: Матрена чижика приперла из Оближного, завтра крестить думаем.
За чужой спиной Мишка раздобрел, выглядит чище; вместо обычного полушубка, кишащего насекомыми, на нем своего сукна однорядка с плисовым воротником, на ногах новые «чуни».
– Не знаю, как вон отец… молотить было собирались.
– А мне что? – с охотой отозвался отец. – Ступай, оксти. Мальчик?
– Мальчик!
– Ну, вот видишь, – пахарь! Крестником тебе будет, ступай… Молотьба не убежит.
Утром я был у Моти. Она бледна как смерть, но глаза ярки и радостны. Развернув пеленки, показала мне красный, беспомощно копошащийся комочек.
– Человек будет, мужик!
Мишка, обрадовавшийся случаю напиться, побежал за водкой, мать стряпала, мы с кумом отправились к попу.
Придя, разостлали на столе «для счастья» полушубок вверх шерстью, положила на него ребенка.
– Поздравляем вас с Ильей… Михайловичем…
– Мальчишка этот живуч будет, – рассуждал за обедом мой отец, махая новой красной ложкой; нос у него тоже покраснел, как кирпич. – Он – полевой: такие живучи! Это еще старые люди заприметили… Бывало, мой отец покойный…
– Дай бог! Дай бог!.. Чтобы счастлив был, богат, умен…
– Нищую братию чтоб не забывал, – вставил слово побирушка Чирей, прожевывая кусок баранины.
– Да, нищую братию чтоб не забывал! – поддакнули ему.
Счастливее всех была Мотя. Светлая улыбка так и не сходила с ее лица.
Когда поставили гречневую кашу, Сорочинский стал обносить по последней и обещал:
– Вырастет парнишка пятнадцати годов, справлю ему поддевку тонкого сукна и опойковые сапоги со светлыми калошами. Чего ты ухмыляешься? – сердито поглядел он на соседа – Федьку Рака, который, прищурившись, шевелил татарскими усами. – Капиталов не добуду?
– Как не добудешь… знамо дело!.. По глазам видать…
Кума сказала, что найдет крестнику хорошую невесту, а к именинам на будущий год подарит ему новую рубаху; она ее сама и сошьет.
– Уж такую закачу… фу-ты, ну-ты… с прозументами… складок сколько насажаю!..
Дед обещал мерку крупы на кашу, пойдет в солдаты – три рубля денег, бабка – полотенце с кружевами, две пары льняных подштанников, еще чего-нибудь, глядя по достатку, а повитуха, веселая и милая старушка-песенница, была бедный человек.
– Мне дать нечего, – засмеялась она, – у меня у самой ничего нету… Я буду приходить к Ильюше играть: строить ему городушки, рассказывать сказки, побасенки, все, что в голову влезет.
– И на этом спасибо, – ответили ей, – в рабочую пору глаз за маленьким дороже дорогих подарков.
После больших стол накрыли детям, сбежавшимся со всего конца: у нас это в обычае – где родился новый человек, ребятишек угощают обедом.
С тех пор Мотя стала неузнаваема. Вечно сомкнутые губы теперь играли улыбкой, движения стали упруже и свободнее; работая, она перекликалась с соседями, шутила.
Первые годы замужества, первый ребенок – мертвая девочка, шелудивый недотепа муж замкнули было ее душу. Ильюша, как цыпленок скорлупу, пробил горький нарост на сердце, и оно опять засветилось и заликовало. Как сестра ни билась и ни плакала, в конце концов с болью поняла, что она – Сорочинская, ею навсегда останется. Подчинилась неизбежности, направив свою деятельную силу на дом и хозяйство. Упорно, не покладая рук, не зная отдыха ни в будни, ни в праздник, как лошадь, работала за пятерых и в доме и в поле. Мишка кое-как помогал, но дело с непривычки тяготило, и при первой возможности он отлынивал: выдумает общественную сходку, на которую ему непременно нужно поспеть, неотложное дело на станции или в соседской деревне и, пока Мотя на работе, как бездомный кобель, слоняется около избенки, вбивает там какие-то колышки или кропотливо, с жаром примется мерять аршином свою усадьбу, высчитывая что-то на пальцах, прикидывая и так, и эдак, и сбоку, и спереди… Пыхтит и мается до пота, до ломоты в пояснице, до тупого, злобного раздражения на весь белый свет… Потом спохватится, плюнет, пульнет куда-нибудь в ров аршин и вразвалку, попыхивая цыгаркой, отправляется с удочками на плес.
Отношения у них были странные, почти не супружеские:, целыми днями и больше не говорили друг другу ни слова; никогда сестра не называла его по имени: за глаза – «он», в глаза – «эй» или – «слушай, молодец!..»
– Михайла, а ить баба-то твоя позабыла, как тебя зовут: эй да эй!.. Ты бы малость поучил! – находились добрые советчики.