– Да как же тут не околеть? Всё одни да одни сидите, книжки-то ведь не греют… Вот кабы семья у вас была, люди бы в избе шевелились – тогда б другое дело. У нас вон дети, поросята…
Политика преувеличенной деликатности принесла вскоре свои плоды – вернувшийся ревматизм свалил меня с ног и на несколько недель почти приковал к постели. Страшные это были недели, когда по целым дням никто ко мне не заглядывал и не к кому было обратиться за помощью. Удивляюсь, как остался я все-таки жив и встал опять на ноги. Только в конце марта холода начали сдавать, и с наступлением более теплого времени вернулось и мое здоровье. А вместе с физическими силами пришли и душевная, бодрость и мечты о скором приезде дорогой гостьи… Я деятельно принялся приводить в порядок свою квартиру, стараясь придать ей больше уюта и приветливости. Стены и потолок были ярко выбелены, печка исправлена; появились необходимые принадлежности хозяйства, кой-какая мебель. Я то и дело бегал в арестантские бараки, где жили холостые вольнокомандцы, и вел беседы со столярами, слесарями и другими мастеровыми.
Раз, в яркий весенний день, с радостным светом в душе проходил я мимо арестантской кузницы и не утерпел заглянуть туда. Хорошо знакомая картина представилась мне. Громко гудел мех, яростно стучали молотки, искры от раскаленного железа летали кругом… Кузнец и молотобоец встретили меня вежливыми поклонами (все кадаинские каторжные давно уже знали меня в лицо). Внимание мое сразу привлек высокий красивый кузнец с черными как смоль волосами и задумчиво-печальным выражением темных бархатных глаз. Все движения этого человека казались необыкновенно мягкими, почти изящными, а красиво очерченные, тонкие губы были строго сжаты. Я так и решил было, что передо мной стоит какой-нибудь грузин или лезгин, и очень был удивлен, когда узнал, что Андрей Бусов – самый обыкновенный русский крестьянин из Тульской губернии. Товарищи называли его, впрочем, цыганом.
– Все по Дуняшке своей скучает, – насмешливо кивнул в его сторону молодой парень, дувший мехом" заметив, должно быть, что я не свожу глаз с Бусова.
Губы последнего слегка перекосились презрительной улыбкой, но он продолжал молчать.
– Невеста у вас, что ли, в Туле осталась? – спросил я, желая вызвать красавца кузнеца на разговор, но развязный молотобоец поспешил ответить за него:
– Зачем в Туле! Здесь же, в руднике… Всему обществу нашему краса – Авдотья Финогеновна! Павой выступает, лебедью белой выплывает, красным солнышком поглядывает. Вот ужо увидите, коли не видали еще. Сам Костров шары свои поповские пялил, да нет, брат, – на-кось, поди выкуси! Признаться, грешным делом, я тоже подползал: наше вам, Авдотья Финогеновна! Мы тоже, мол, не лыком шиты, любите да жалуйте… Куды тебе! "Я этаких-то, говорит, как ты, стряхиваю… У меня Андрюшенька есть душенька, ни какого его на свете не променяю!"
– Будет тебе, Ванька, ботать-то! – прикрикнул на него зарумянившийся Бусов. – Мелешь, мелешь языком, как тебе не надоест? Подумай сам: разве им может любопытно быть о наших глупостях слухать?
И, не глядя ни на меня, ни на Ваньку, он с сердцем принялся колотить молотком по холодному куску железа. Почувствовав некоторую неловкость, я собирался уже уйти, как он вдруг повернулся ко мне и, добродушно осклабившись, сказал:
– Секретов, однако, никаких тут нет. Вы не подумайте, господин, чего дурного про девку… Это действительно моя невеста. Только начальство венчаться нам не дозволяет; ну, вот они и скалят надо мной зубы, лоботрясы-то эти…
Ванька схватился за живот и залился самым жизнерадостным смехом.
– Почему же начальство венчаться не позволяет? – спросил я у Бусова.
– Видите ли, я женат был… до каторги то есть. И, значит, требуется теперь свидетельство о смерти моей первой жены.
– Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! – закатился пуще прежнего Ванька. – Свидетельство о смерти жены… Ох, уморушка, да и только! Да ты чего ж всего-то не объяснишь? Ведь он… ха-ха-ха! Ведь он жену-то, первую-то, укокошил! Ведь он за это самое и в работу пришел! Бусов весь вспыхнул, как зарево.
– Это точно, – сказал он совсем тихо, – за обман, за разврат убил.
– Ну, так какое же еще свидетельство нужно, – недоумевал я, – ежели вы здесь именно за…
Но тут Ванькой-молотобойцем овладел внезапно такой припадок веселья, что он, не думая долго, повалился на землю и стал по ней кататься в корчах самого искреннего, неудержимого хохота. Бусов даже не взглянул на него.
– В том-то и дело, – с грустью в голосе отвечал он, – что придирка. Вот уже полтора года канитель эта тянется. Сам-то я, на беду, неграмотный: говорят, в статейном у меня вышла ошибка – прописано, будто женат…
– На покойнице женат, хо-хо-хо! – не унимался между тем Ванька. – Вот уморушка… И убить-то настоящим манером ведьму не сумел, с того света она трезвону тебе задает. Дурак! Дурак! Цыганом еще прозываешься – колом надо было осиновым ее притиснуть.
Покидая кузницу, я еще раз полюбовался на красивую фигуру кузнеца, который, задумчиво шевеля лопаткой в ярко пылавшем горне, по-прежнему не обращал ни малейшего внимания на глупые остроты и задиранья смешливого товарища.
Случай познакомил меня вскоре и с героиней каторжного романа. Я отыскивал себе прачку, и крестьяне направили меня в так называемые землянки, где жили семейные арестанты, имевшие собственное хозяйство. У подошвы одной из сопок, в версте от деревни, отведено было начальством место для этих жалких людских обиталищ, отличавшихся чисто первобытной простотой и незатейливостью. В земле выкапывалась глубокая квадратная яма; с боков и сверху этой ямы укреплялись в виде сетки колья и прутья различной величины, а на последние накладывались толстые слои земли, дерна и всяческого древесного хлама. Оставалось затем устроить внутри печку, которая и занимала, разумеется, добрую половину, если не все две трети помещения. Палаццо было после этого готово. Смотря по величине, постройка обходилась от пятнадцати до тридцати рублей, и у богатых арестантов получались даже очень просторные и красивые избы-мазанки, с окнами не на самом уровне земли; но бедняки, то есть большинство, ютились в настоящих подземных норах, более приличных кротам, нежели людям. В Горном Зерентуе такие землянки представляли целый городок с правильно размеренными улицами и несколькими сотнями арестантских избушек; в Кадае их было в мое время не больше одного десятка.
Первый попавшийся на глаза арестант на вопрос о прачке сказал мне:
– К Подуздихе зайдите, господин, к Подуздихе. Вон маленькая земляночка с краю.
– Кто такая эта Подуздиха?
– Да старушоночка тут одна есть, а у нее дочка – здоровенная, ядреная девка – Дуняшкой зовут. Она, наверное, с радостью возьмется ваше белье стирать. Потому в нужде они, прямо надо сказать – в страшенной нужде живут.
– И мать и дочь – обе каторжные?
– Да как вам сказать, господин, чтоб не соврать?.Видите ли, старуха-то мужа убила – вотчимом он, значит, Дуняшке приходился. Изверг был, пьяница, варвар – стоил того! Много лет стязал старуху; все терпела, а под конец озлилась баба, выпряглась. Взяла топор, да и отрубила ему, сонному, голову! Очень просто свое дело сделала. Вестимо, дура баба. Скрыть как следует преступленье не сумела, да мало того – и дочку-то припутала. Сама на двадцать лет в работу угодила, а Дуняшкин срок – вот не могу вам в точности обсказать – не то уж кончился, не то осенью этой выйдет.
Я сразу, конечно, догадался, что речь шла не о ком другом, как о невесте моего кузнеца, и с особенным любопытством зашел в указанную землянку. К сожалению, я застал там одну только "старуху Подуздову – она лежала на печке больная и громко охала. Начались обычные сетования на горегорькое арестантское житье.
– Чем вы живете? – задал я, между прочим, вопрос.
– А чем больше, батюшка, как не казенным пайком? Десять фунтов говядины в месяц на человека, пять фунтов крупы гречневой да пуд ржаной муки… Ну, да соли сколько-то – вот и все. Тут эвона как растолстеешь! В вольной команде, говорят, заробить можете. А чем, спросить, я, старуха, заробить могу? Где? Кто мне работу даст? По-настоящему-то, По миру бы надо побираться идти, так и то опять как пойдешь, когда? На казну ведь отробиться тоже надо урок сдать. Вон у меня ног вовсе не стало, до двери доползти не могу, а и то надзиратель уж кольки раз забегал: "К фершалу, говорит, сукина дочь, ступай! Освободит от работы – твой фарт, а нет – в карец посадим за лодырничанье". Ах вы, аспиды, кровопивцы наши! Самим бы вам так полодырничать, как мы с дочкой! Брюхо-то небось с голодухи опухло бы, а не с обжорства, как теперь! "У тебя, говорят, дочка молодая да красивая, она заробить может". Это красотой-то, значит заробить, попросту говоря – к смотрителю в наложницы пойти Ну только мы на это не согласны! Мы с Дуняхой лучше подохнем, а уж чести нашей девичьей не продадим, нет! У нас ведь, барин, и жених есть – очень хороший человек.
– Слыхал я… Кузнец Бусов?
– Он самый. Видали? Никто не похает. Из себя парень – картина, а уж нравом такой ли смиренный, ровно красная девица. Только и с ним дуняха моя во всей строгости себя соблюдает, покамест, значит, венца не примет.
– А где же теперь ваша Авдотья?
– На работе, батюшка, где ей больше быть. Глину месит, кирпич для новой тюр?щ лепит.
– Как! Да ведь это самая Тяжелая мужская работа?
Подуздиха завздыхала, заплакала.
– В том-то и горе наше, батюшка, что чижолая это работа… По злобе, кормилец мой, по злобе поставили на нее Дуняшку!
– По какой злобе? Кто поставил?
– Сам Костров… (Собеседница моя понизила голос почти до шепота.) Поверите ли, кажный ведь черт, начиная с последнего парашника, норовит пристать к девке с погаными своими ласками – и надзиратели все, и казачишки, и сам смотритель… Большой он у нас до баб охотник, смотритель-от! Ну вот Авдотья моя, надо думать, возьми да и отпихни его. Не сказывает она мне по-настоящему, что там промеж них вышло… Только – и-и, боже мой, как осерчал Костров! в порошок, говорят, истолочь обещался, в карце сгноить! Кобылка-то все слышала. С тех вот самых пор и подыскивается он к Авдотье, за что б в секретную посадить. Ну, да у нее комар носу не подточит, всегда все, значит, по закону.
Сама девка смиренная, послухмяная, а работа в руках так и горит. Видит Костров, что дело плохо, и велел ее на кирпич поставить. "Коли смиришься, говорит, придешь ко мне, тогда легкую работу дам, захочу – и вовсе от всякой работы ослобоню, а не смиришься – заморю на кирпиче!"
– И давно она на этой работе?
– Да вот уж, кажись, третья неделя пошла. Прежде-то нам славно жилось, нечего бога гневить. Дунька тогда много зарабливала – шитьем, тем-другим. Ну, а. теперь хуже нашего с ней житья и во всем руднике, почитай, не сыщешь. Придет девка домой – в прежнюю бы пору за иглу взялась аль по домашности что справила, а теперь одна думка – на постель скорей повалиться да заснуть. Измоталась вовсе, даром что раньше кровь была с молоком, и никакой, что есть, работы не боялась. Сколько уж слез-то мы с ней пролили! Господь, видно, считал, да и считать бросил. "Мамонька, – говорит мне намедни Дуняха, – родимая ты моя! Не стало, знать, бога на свете белом, правды его истинной не стало… Умереть, видно, остается…" И все-то, голубушка моя, как невтерпеж станет, про смерть поминает… Инда страх порой берет: а что, как девка и впрямь над собой что сделает! Костров же – так полагать надо – и свадьбе нашей мешает.
– Это с кузнецом-то?
– Ну!.. Да и того еще я, признаться, боюсь, как бы он Андрея-то в другой рудник не перевел, его ведь власть.
– Так чего же вы ждете? Жаловались бы…
В ответ Подуздиха только безнадежно махнула рукой.
– Ничего с эстого, барин, не будет! Ведь они все тут в родстве да в свойстве состоят, разве ворон ворону глаз выклюет? Нет! А вот, говорят, поедет скоро по рудникам самый наиглавнеющий надо всеми тюрьмами енарал – из Расеи ждут, – ну, вот на него теперь вся надежа. Ему жалобиться хотим.
На другой же день словоохотливая старуха обещала прислать ко мне за бельем свою дочку. Авдотья действительно явилась во время обеденного перерыва между работами. После всего слышанного об ее красоте я ожидал увидеть что-то особенное, поражающее, и немало поэтому удивился в первую минуту, когда глазам моим представилась заурядная крестьянская девушка лет двадцати двух, с толстыми румяными губами и широким, как бы приплюснутым несколько носом. Только здоровье, свежесть и сила сразу бросались в глаза: они так и били изо всех пор этого молодого, упругого, богатырски сложенного тела… Ростом Дуняша была выше меня на полголовы, и ее большая, крепкая, чисто мужская рука могла бы при нужде серьезно постоять за себя… Однако, повторяю, о какой-либо красоте в подлинном смысле не могло, казалось, и речи быть. Но едва успел я подумать это, как почти вздрогнул: в упор на меня взглянули большие серые глаза, тихие, грустно-задумчивые, и их глубокий, печальный взгляд сразу изменил выражение лица, скравши все его недочеты, придав своего рода прелесть и некрасивому широкому носу и толстым румяным губам…
Мне хотелось поговорить с девушкой; вручая ей узел с бельем, я задал первый пришедший в голову вопрос:
– Сильно, должно быть, устаете вы, Дуняша, на казенной работе?