Джесси смотрела на него почти с негодованием.
– Вечно это «все лучше»! Почему ты хотя бы не проклянешь мерзавца на чем свет стоит?
– Потому что это не имеет смысла, Джесси. К тому же он брал на себя большой риск, когда соглашался провезти эти марки.
– Нет, я с ними просто с ума сойду! Ну как же не понять, как же не войти в положение? Как, по-вашему, стал бы нацист вот так же миндальничать? Да он избил бы этого гада до смерти!
– Мы не нацисты.
– Ну и кто вы тогда? Вечные жертвы?
В своих серебристо-серых рюшах Джесси напоминала сейчас нахохлившегося рассерженного попугая. Слегка потешаясь, Хирш нежно похлопал ее по плечу.
– Ты, Джесси, последняя маккавейка в этом мире.
– Не смейся! Иногда мне кажется, я тут среди них задохнусь!
Она снова доверху наполнила тарелку Боссе сладостями.
– Ешь хотя бы, раз уж отомстить за себя не можешь.
После этих слов Джесси встала, поправляя платье.
– А ты сходи к Колл еру, – посоветовал ей Хирш. – Этот всех поубивает, как только вернется. Он же настоящий неумолимый мститель. У него все записано. Боюсь, несколько лет тюрьмы мне в его списке тоже обеспечены.
– Этот идиот? Единственное, что он сделает, – помчится в ближайший театр за первой попавшейся ролью.
Боссе покачал головой.
– Не трогайте его, пусть спокойно играет в свои игрушки. Это последняя из иллюзий, которую нам предстоит утратить: что в награду за все испытания нас примут дома с распростертыми объятиями и покаянными извинениями. Мы им там нисколько не нужны.
– Это сейчас не нужны. Зато когда с нацистами будет покончено… – начал было продавец чулок-носков профессор Шиндлер.
Боссе глянул на него.
– Я же видел, как все было, – возразил он. – В конце концов, нацисты не марсиане какие-нибудь, что свалились с неба и надругались над бедной Германией. В эти сказки верят только те, кто давно уехал. А я шесть лет слушал восторженные вопли народных масс. Видел в кино эти орущие, раззявленные в едином порыве морды десятков тысяч сограждан на партийных съездах. Слышал их кровожадный рев по десяткам радиостанций. Газеты читал. – Он повернулся к Шиндлеру: – И я был свидетелем более чем пылких заверений в лояльности к режиму со стороны видных представителей немецкой интеллигенции – адвокатов, инженеров и даже людей науки, господин профессор. И так изо дня в день шесть лет кряду.
– А как же те, кто выступил двадцатого июля? – не сдавался Шиндлер.
– Это меньшинство. Безнадежно малое меньшинство. Даже ближайшие коллеги, люди их собственной касты, с радостью отдали их в руки палачам. Разумеется, есть и порядочные немцы – но они всегда были в меньшинстве. Из трех тысяч немецких профессоров в четырнадцатом году две тысячи девятьсот выступили за войну и только шестьдесят против. С тех пор ровным счетом ничего не изменилось. Разум и терпимость всегда были в меньшинстве. Как и человечность. Так что оставьте этому стареющему фигляру его ребяческие сны. Пробуждение все равно будет ужасным. Никому он не будет нужен. – Грустным взглядом Боссе обвел присутствующих. – Мы все никому не нужны. Мы для них будем только живым укором, от которого каждый хочет избавиться.
Никто ему не возразил.
Я возвращался к себе в гостиницу. Вечер у Джесси навел меня на невеселые размышления. Я думал о Боссе, который отчаянно пытался заново построить здесь свою жизнь. В тридцать восьмом он оставил в Германии жену. Она не была еврейкой. Пять лет она выдерживала давление гестапо и не подавала на развод. За эти пять лет жена доктора из цветущей женщины превратилась в старую развалину. Не реже, чем раз в две недели, Боссе таскали на допрос. Поэтому каждый день с четырех до семи утра супруги тряслись от страха – людей брали обычно именно в это время. При том, что сам допрос начинался иной раз на следующий день, а иногда и через несколько суток. Боссе помещали в камеру вместе с другими евреями. Они сидели там часами, обливаясь холодным потом от ужаса. Эти часы совместного ожидания превращали их в странное братство страждущих. Они шептались друг с другом, но друг друга не слышали. Их слух был обращен вовне – туда, где вот-вот должен раздаться мерный топот сапог. Да, они были братством, где каждый в меру сил тщился помочь другому достаточно бесполезным советом, однако в братстве этом взаимная приязнь загадочным образом сочеталась почти что с ненавистью – словно на всю их камеру была отпущена только одна пайка спасения, и получалось, что шансы одного резко уменьшались из-за присутствия остальных. Время от времени то одного, то другого из них элита немецкой нации вытаскивала на допрос – с руганью, пинками и зуботычинами, которые двадцатилетним молодчикам представлялись совершенно необходимым средством препровождения беззащитного человека. Тогда в камере воцарялось молчание. Они ждали. Ждали, едва дыша и не осмеливаясь взглянуть друг на друга. Когда наконец, иногда много часов спустя, в камеру швыряли содрогающееся, кровавое месиво человеческой плоти, все молча принимались за работу. Боссе настолько к этому привык, что, отправляясь в сопровождении гестаповцев на очередной допрос, просил свою глотающую слезы жену сунуть ему в карманы побольше носовых платков – пригодятся для перевязки. Брать с собой бинты он не отваживался. Его тут же обвинили бы в клеветнических измышлениях – вот кто рассказывает всякие ужасы про гестапо! – и уже не выпустили бы. Даже перевязка сокамерника была поступком, требовавшим немалого мужества. Случалось, что таких гуманистов забивали до смерти – за саботаж, за строптивость. Боссе вспоминал, в каком виде бросали в камеру арестованных после допроса. Они часто шевельнуться не могли, но некоторые из последних сил, лихорадочно вращая глазами, в которых почти не осталось проблеска мысли, – этакие черные горящие угли на расквашенном лице, – охрипшим от воплей голосом шептали: «Пронесло, не оставляют!» Это означало – не оставляют в застенках, чтобы медленно сгноить в гестаповских подвалах или замучить непосильной работой в концлагере, а потом бросить на провода с электрическим током.
Боссе везло – он всякий раз возвращался. Свою врачебную практику он давно уже был вынужден уступить другому врачу. Преемник предложил ему за нее тридцать тысяч марок, а выплатил тысячу – при том, что стоила она все триста тысяч. Просто в один прекрасный день явился штурм-фюрер, родственник того врача, и поставил Боссе перед выбором: либо его отправляют в лагерь, поскольку он практикует как врач без разрешения, либо он берет тысячу марок и пишет расписку в том, что получил тридцать тысяч. Боссе сделал правильный выбор: он написал расписку. За эти годы его жена вполне созрела для сумасшедшего дома. Но по-прежнему не соглашалась подавать на развод. Ей казалось, что этим она спасает Боссе от лагеря – как-никак она арийка. Жена соглашалась развестись, только если Боссе разрешат уехать из страны. Если она будет твердо уверена, что он в безопасности. И тут Боссе неожиданно и несказанно подфартило. Тот самый штурмфюрер – он тем временем уже стал оберштурмфюрером – однажды вечером его навестил. Был он в штатском и после некоторых колебаний все-таки выложил свою просьбу: не может ли Боссе сделать его подружке аборт. Он, дескать, женат, и его жена не в восторге от национал-социалистических идей насчет того, что детей должно быть как можно больше – пусть даже по двум или трем доброкачественным наследственным линиям. Она, мол, считает, что ее собственной наследственной линии для их брака вполне достаточно. Боссе отказался. Он решил, что его заманивают в ловушку. Но на всякий случай осторожно напомнил, что его преемник тоже, мол, врач, – не лучше ли господину оберштурмфюреру обратиться к нему, как-никак родственник и к тому же – на это Боссе мягко намекнул – весьма многим ему обязан. Оберштурмфюрер только досадливо отмахнулся.
– Да не хочет эта падла! – воскликнул он в сердцах. – Я тут попробовал однажды осторожно так, издалека к нему подъехать. Так эта скотина начал мне целую лекцию читать – всю эту национал-социалистическую галиматью про наследственную массу, наследственное достояние и прочую чушь! Сами видите, вот она – благодарность! А я еще помог этому сопляку обзавестись врачебной практикой! – В мутных глазках откормленного оберштурмфюрера Боссе тщетно искал хотя бы тень иронии. – А с вами совсем другое дело, – продолжал тот. – С вами это уж точно промежду нами останется. Шурин мой, гнида, в случае чего и проболтаться может. Да и шантажировал бы меня всю жизнь.
– Но вы могли бы в ответ шантажировать его: нелегальная хирургическая операция, тем более аборт, – это очень серьезно.
– Наш брат – простой солдат, – вздохнул оберштурмфюрер. – Я во всех этих тонкостях ни бельмеса не смыслю. А с вами, голубчик доктор, все гораздо проще. Вам запрещено работать, мне запрещено даже заикаться про аборт, тут дело верное, для нас обоих никакого риска. Подружка придет к ночи, а утром отправится домой. Лады?
– Ну уж нет! – выкрикнула госпожа Боссе с порога.
Беспокоясь о муже, она стояла под дверью и все слышала. Теперь, как потревоженный призрак, она стояла перед ними, ухватившись за дверной косяк.
Боссе вскочил.
– Оставь меня! – осадила его жена. – Я все слышала. Ты этого не сделаешь. Не сделаешь, пока не получишь разрешение на выезд. Это наша цена. Устройте ему разрешение на выезд, – обернулась она к оберштурмфюреру.
Тот попытался было втолковать ей, что это совсем не по его части. Но жена была неумолима. И даже пустилась на шантаж: мол, она все выложит его начальству. Оберштурм-фюрер ее высмеял: да кто ей поверит! Тут показание и там показание. Ее слово против его слова! Оберштурмфюрер и какая-то жена еврея!
– Такая же арийка, как и вы, – парировала госпожа Боссе, впервые в жизни произнеся смешное слово «арийка». – А насчет показаний – девчонка-то беременна, это и будет самое бесспорное показание.
Боссе смотрел на жену во все глаза: такой он ее в жизни не видел. И глянь-ка, ей и вправду удалось убедить обер-штурмфюрера. Тот сперва пытался отделаться посулами – но она на пустые обещания не поддалась. Сперва разрешение – потом аборт. И свершилось почти невозможное! У оберштурм-фюрера нашлись нужные связи, к тому же госпожа Боссе в случае выезда мужа гарантировала развод. То ли одно подействовало, то ли другое – но подействовало! В дебрях этой костоломной бюрократии ужаса случались вот такие просветы везения. Примерно две недели спустя, ночью, пришла подружка. Кстати, когда все было позади, оберштурмфюрер заявил Боссе, что есть, оказывается, еще одна важная причина, по которой он выбрал именно его: еврейскому врачу он доверяет куда больше, чем своему кретину-шурину. И даже выплатил ему гонорар – двести марок. Боссе отказывался, но тот просто запихнул деньги ему в карман.
– Вы уж поверьте, голубчик доктор, они вам еще ой как пригодятся! – Подружку свою оберштурмфюрер действительно любил.
Что до Боссе, то от постоянного страха он стал настолько недоверчив и суеверен, что даже не попрощался с женой. Ему казалось, этим он как бы перехитрит судьбу. Мол, если попрощается, его обязательно задержат на границе. Но его пропустили. Сначала он очутился во Франции. Потом в Лиссабоне. А теперь ночи напролет дежурил в госпитале в Филадельфии и страшно раскаивался, что даже не поцеловал жену на прощание. Он был очень деликатный человек и не мог себе этого простить. Жену он очень любил. Он никогда больше о ней не слышал. Да это и не мудрено – ведь вскоре грянула война.
У дверей гостиницы «Мираж» стоял «роллс-ройс» с шофером. Выглядел он здесь как золотой слиток в помойной яме.
– Вон идет вам провожатый, – услышал я обращенный к кому-то голос Мойкова из плюшевого будуара. – У меня, к сожалению, времени нет.
Мария Фиола вышла мне навстречу из пальмового закутка. На ней был светлый облегающий костюм для верховой езды, в котором она выглядела совсем юной.
– «Роллс-ройс» на улице – это, конечно, ваш? – полюбопытствовал я.
Она засмеялась.
– Временно. У нас были съемки спортивной моды. Вот я и взяла его взаймы, как и все остальное, что у меня есть, – платья, в которых я фотографируюсь, украшения, которые я к этим платьям ношу. И костюм этот жокейский! Я ведь даже верхом ездить не умею. Во мне ничего подлинного, все заемное.
– Тиара Марии Антуанетты была подлинная, – возразил я. – Да и «роллс-ройс» вроде тоже настоящий.
– Согласна. Но это же все не мое. Получается, я мошенница: вещи подлинные, а сама я подделка. Вас это больше устраивает?
– Это гораздо опаснее, – сказал я и посмотрел на нее.
– Она ищет сопровождающего, – объяснил Мойков. – У нее «роллс-ройс» только на сегодняшний вечер. Завтра утром надо его вернуть. Не хочешь на один вечер стать странствующим авантюристом в шикарном авто?
– Я всю жизнь странствующий авантюрист. Правда, не такой элегантный. Это будет что-то новенькое.
– Вот и хорошо.
Мысленно я пересчитал свои деньги. Денег хватало – даже для пассажира «роллс-ройса». У меня еще оставались комиссионные Силвера за голубой молитвенный ковер.
– Куда едем ужинать? – спросил я. – В «Вуазан»?