– Продолжай, – сказал я, глядя в окно.
Там сиял послевоенной голубизной летний полдень.
– Ну вот. – Гриша залпом выпил. – Хочешь, говорит, к нему? А Маша: ах, ничего не хочу. Вообще не знаю, говорит, как мне жить. Капа: у тебя семья, и ты должна… А она: да, да, должна, и отстань от меня… отстань, говорит, а разве можно так с матерью…
День за окном сиял – но не для меня. Я брел по Июльской, у моста через канал поглядел на прикрепленную к его устою чугунную линейку Кронштадтского футштока, от нуля которого ведется отсчет уровня воды и вообще всех высот по всей территории страны. Мимо прошел патруль, его начальник удивленно посмотрел на меня – на торчащего без дела офицера, разглядывающего пусть не секретный, но все же морской объект.
Медленно тащился по Карла Маркса вдоль канала. Старые тральщики, стоявшие тут в войну, увели куда-то, канал был пуст. (Да и вообще почти весь флот ушел из Кронштадта в прибалтийские базы.) Темная застойная вода в пустом канале… «Отстань от меня, а разве можно так…» Разве можно так со мной?..
Маша была дома, возилась на кухне, когда я вошел в коридор.
– Вадя, ты очень голодный? – крикнула она.
– Нет, не очень.
– Ну хорошо. Пообедаем через час.
Мною завладела Валентина – потребовала, чтобы я нарисовал кролика и лошадь. Я ведь привез ей из Хельсинки тетради для рисования и карандаши, она испещряла лист за листом цветными каракулями. Кролика я нарисовал, а лошадь получилась плохо, только хвост удался.
Маша принесла кастрюлю с гороховым супом, мы сели обедать, на второе были тефтели, а на третье – нет, не компот, сухофрукты по карточкам не выдавали, – просто попили чай. После обеда Валентину уложили поспать. Маша, помыв посуду, вернулась в комнату, села на диван, скрипнувший старыми пружинами, попросила меня не курить и стала рассказывать о том, что Игоревна, наша соседка, в сентябре выйдет на пенсию и согласилась присматривать за Валентиной, когда она, Маша, будет на работе.
– На пенсию не проживешь, – сказала она, сделав округлый жест, – а мы ведь сможем платить ей двести рублей, да, Вадя?
– Конечно, сможем.
– Ну вот. А в будущем году Валентину возьмут в детский сад.
– Маша, – сказал я, тоже сев на диван, – вот насчет будущего года. Я хочу забрать тебя и Валентину в Либаву.
– В Либаву? – Маша вскинула взгляд, показавшийся мне испуганным. – А где там жить? У тебя ведь нет…
– Да, квартиры пока нет. Но женатым офицерам квартиры будут давать. Вопрос – когда… это дело не скорое… но можно снять на какое-то время комнату…
Я боялся услышать отказ и поэтому говорил, говорил, наделяя Либаву (и в самом деле приятный город) самыми привлекательными чертами.
Маша слушала, опустив взгляд и поводя ладонями по коленям, словно разглаживая складки на юбке.
– Вадя, – сказала она, когда я умолк, – мне ведь еще два года учиться. Как же я буду…
– Будешь приезжать на сессии из Либавы. Ну, немного дальше, чем из Кронштадта, вот и всё.
– Нет, не всё. Предстоит очень много чтения. Тут я съездила в Питер, набрала книг и…
– Книги, наверное, есть и в Либаве. Это же не дикий город.
– Не знаю… не знаю, Вадя, что тебе сказать.
Возникло трудное молчание. Она не знала, что сказать. И я не знал. Не мог же я спросить: ты не уйдешь от меня? Ну невозможно, невозможно прокричать эти слова!..
Была первая, за время моего отпуска, ночь без близости: Маша чувствовала себя нездоровой (по женской части). Утром следующего дня мы проводили Капитолину и капитана (то есть майора!) Гришу. Стояли под мелким дождичком на стенке Усть-Рогатки у трапа большого буксирного парохода, отплывавшего в Таллин с каким-то грузом, – удобная оказия. Гриша был очень оживлен и, как обычно, многоглаголив. А Капитолина, напротив, помалкивала, стояла с озабоченным видом. Она тихо заговорила о чем-то с Машей, а та кивала – дескать, мама, ты права, права, и без тебя знаю (это она, конечно, не говорила, нельзя же так с матерью). Валентина что-то лепетала, глазея на пароход.
На судне шли последние приготовления. Капитан с мостика зычно крикнул в мегафон: «Пассажиров прошу на борт!» Капитолина расцеловалась с Машей, Валентиной и со мной, в глазах у нее блестели непролившиеся слезы. Обменялись поцелуями и с Гришей. Они поднялись на борт судна, матросы убрали трап. Береговые служители сняли с чугунных палов петли швартовов. Пароход, дав прощальный гудок, отвалил от причала и малым ходом пошел к воротам гавани. Валентина махала Капитолине и Грише, стоявшим на палубе, и вдруг закричала:
– Бабушка! Бабушка-а-а!
И облилась слезами. Плакса этакая.
Мой отпуск подошел к концу. Накануне отъезда был у нас с Машей ночной разговор.
Легли мы, как обычно, в двенадцатом часу. И, как обычно, привычно, отдались друг другу. Молча лежали, отдыхали, веки налились тяжестью, я уже задремывал, как вдруг услышал всхлип. Сон мигом улетучился.
– Что с тобой? – спросил я.
Маша не ответила, опять всхлипнула.
– Почему ты плачешь?
– Не знаю… Мне страшно…
– Что… чего страшно?
Теперь она плакала, не пытаясь сдержать слез. Я поднялся, в темноте, не зажигая света, прошлепал босыми ногами к столу, налил из чайника воды в стакан.
– Выпей. Успокойся, пожалуйста.
Ночью голоса немного меняются. Голос Маши, искаженный ночью и плачем, тихо-тихо произнес:
– Спасибо, Вадя… Ты добрый, хороший…
Некоторое время лежали молча.
Но так не может продолжаться. Надо же определиться. Штурман в море стремится именно к этому – определиться. Но, так уж получилось, определиться надо и в жизни.
Ночь, безлунная, душная, роковая, затаилась за окном.
– Ты уйдешь к Травникову?
Я и свой голос не узнал. Будто не я произнес эти слова. Будто сама ночь вытолкнула их из черного чрева.
Маша затихла. А потом – быстро, захлебываясь:
– Вадя, я не знаю – что мне делать – я с ума сойду – невозможно, невозможно – безумно его жалко – он же отец Валентины – такая страшная судьба – такое одиночество – у меня душа разрывается, Вадя! – Что мне делать? – Ты же умный, хороший – скажи, что мне делать?!
А что я мог сказать?
Что люблю ее? Она это прекрасно знала. Что не отпущу ее? Она знала и это, но…
Но все равно поступила бы по-своему. Да и как бы я мог ее удержать? Забрать в Либаву? Снять там комнату? Вздор. Не поедет она в Либаву. Что ей там делать?