Договорилась с Андреем? Я знал, что это не совсем так. Андрей бунтовал.
«Блядовитая дура! – орал он. – Чем этот краснобай лучше меня?» Грозился запереть Люсю в квартире и не выпускать, пока «блажь не выветрится из твоей башки». И вдруг – не то чтобы смирился, но, видимо, осознал неизбежность разрыва. Он собрал свои вещи в сумку на колесиках, а в другую, без колес, книги и рукописи, и сказал: «Ну, всё. Были у нас хорошие годы – спасибо за них. Я ухожу от тебя. Прощай». Люся кинулась целовать его, – Андрей уклонился. Погрузил сумки в свои «жигули» и уехал. Куда? Люся, рассказавшая об этом Лизе (а она – нам), не знала. Но предполагала, что в Ломоносов, где обитала престарелая мать Андрея, бывшая директриса школы.
Вскоре Люся улетела в Рио-де-Жанейро.
Вот так. Каждый вершит свою судьбу, как ему суждено. А может, не так, а вопреки… Точно не знаю.
Курсы инъекций, а затем еще и облучение – помогли.
– Этот узелок мы забили, – сказал Ровный. – Ладно, ладно, – остановил он мой поток благодарности. – Забирайте свою кудрявую. Через месяц привезите на обследование.
Впервые я обратился в Литфонд. Как сын члена Союза писателей, я имел право испрашивать в Литфонде путевки в Дома творчества, но никогда этим правом не пользовался. А тут старый друг отца, детский писатель и член правления Литфонда (мы иногда перезванивались) посоветовал подать заявление на путевки в Дом творчества Комарово: «Пиши, Вадим, да поскорее, желающих много. Я поддержу».
Так мы в июне оказались в Комарове – дачном городке на берегу Финского залива (бывшем поселке Келломяги). Нам было хорошо в «убежище Монрепо», как прозвала Рая здешний Дом творчества. По утрам в открытое окно нашей комнаты влетал зовущий к жизни звук горна из ближнего оздоровительного, или, может, спортивного лагеря. В столовой нашими соседями по столику была молодая (сравнительно) пара киношников – Серебровские. Он – лохматый очкарик с дерзкой улыбкой, сценарист-документалист, убежденный в том, что России нужна просвещенная монархия. Она – крупная полная женщина, тоже в очках, с красивым лицом и властными манерами – была кинокритиком, мне попадались в периодике ее статьи, всегда сердитые, требующие от фильмов социального смысла. «Наснимали слишком много рениксы, – говорила она. – Дайте содержание, потрясайте сердца».
Серебровский в детстве пережил блокаду. Он расспрашивал меня о действиях балтийских подлодок, его интересовали подробности торпедных атак, ну и, конечно, судьбы подводников.
– Вадим Львович, – взывал он, быстро управившись с гуляшом и чертя вилкой в воздухе неведомые знаки, – вы не должны ограничиваться писанием статей к разным датам. Давайте напишем сценарий о подводниках.
– Ну что вы, Борис, – говорил я. – Какой я сценарист…
– Не отпирайтесь! Предлагаю вам соавторство как разработчику идеи и сюжета. Как акуле пера! – кричал он, дерзко улыбаясь.
Серебровские возили нас на своей «тойоте» на Комаровское кладбище. На пороге могилы Ахматовой было выбито на камне: «Простите нам». Анна Андреевна покоилась под большим мраморным крестом. Рая обнаружила могилы нескольких университетских профессоров, лекции которых слушала в давние годы. Нашли мы и могилу Ивана Ефремова, писателя-фантаста, чьими книгами я зачитывался («Туманность Андромеды» и «Час Быка» стояли у меня на книжной полке).
Не простое оно было, Комаровское кладбище.
Серебровские привезли портативный телевизор и десятка два кассет с фильмами; несколько мы у них посмотрели, в том числе «Жертвоприношение» Андрея Тарковского. Фильм трудный, философский. Мне он показался самым гениальным из занудливых фильмов. Сплошные разговоры и монологи героя – Александра – о тщете, о поиске истины и все такое, до последней трети фильма, когда наконец что-то происходит. Видимо, начинается война. Александру надо переспать с Марией, прислугой, «ведьмой», чтобы обезумевший мир вновь вернулся на свое место. Чтобы спасти человечество, не так ли? И вот, добившись мира, этот Александр (уже не просто человек, а символ, что ли) поджигает свой прекрасный дом. Бушует пожар, Александра увозят в санитарной карете. И последние кадры: его маленький сын тащит ведро с водой к сухому дереву, посаженному в начале фильма. И, значит, моралитэ: если постоянно поливать высохшее древо человеческого существования, то, может быть, оно вновь зазеленеет.
Мы спускались с высокого берега к воде. Тут была скамеечка, мы садились и смотрели на остров Котлин, – он был прямо перед нами, немного левее, омываемый светло-голубой, посверкивающей на солнце водой. На дальнем его краю просматривалась затянутая легкой дымкой серая масса домов Кронштадта, – и высились над ней трубы Морзавода и, конечно, Морской собор. Я смотрел на его купол, увенчанный, вместо привычного обрубка, новеньким крестом. Медленно плыло над крестом бесконечно длинное облако.
И плывут перед мысленным взглядом разрозненные картинки воспоминаний.
Наша «щука» малым ходом приближается к стенке Купеческой гавани, нас встречают… трубят трубы и лязгают медные тарелки бригадного оркестра… ах, здравствуй, Кронштадт, вот мы и вернулись… все торпеды влепили в борта немецких транспортов… нет, не бывает, чтобы все… одна прошла мимо… нас бомбили страшно, долго, настойчиво… но мы уцелели… прошли сквозь минные заграждения… повезло… давай, давай, труби, Кронштадт… слава тебе… а нам – баню бы поскорее… это ж такое счастье – баня…
Идем по Карла Маркса, вдоль канала… с Леней Мещерским, еще далеко не адмиралом… в Дом флота идем, и вдруг артобстрел… сигаем, чтобы укрыться, в щель на углу Советской улицы… так твою рас-так! в щели полно холодной воды… окунулись по самые, ну эти…
– Я все думаю об этом фильме, – говорит Рая, глядя на остров Котлин. – Ты заметил, что через него все время проходит «Поклонение волхвов» Леонардо?
– Да, заметил. Ну и что?
– Это же не случайно. Это мотив. И служанку не случайно зовут Марией.
– Что ты хочешь сказать, Райка?
– Цивилизация греховна. Спастись можно возвращением к библейски простой жизни. Но не только.
– Что еще?
– Жертва нужна. Недаром же фильм так и назван: «Жертвоприношение».
– Какая жертва? Сжечь свой дом, как сжег Александр?
Рая молчит. Не отвечает. Задумчиво глядит на Кронштадт, затянутый дымкой.
Плывет над Кронштадтом рваное, тревожное, нескончаемое облако моих воспоминаний.
Лето прошло спокойно. А в сентябре – опять тревога…
Ровный посмотрел Раю и сказал:
– Не нравится мне узелок над ключицей. Надо кольнуть.
– Мариан Никитич, – воззрился я на него. – Этот лимфатический узелок ведь был с самого начала. И вы в нем ничего…
– Да, был. Но сейчас я его прощупываю по-другому.
– Так что же это?
– Метастаз.
О Господи! Как удар прямо под дых…
– Привезите ее в понедельник, возьмем пункцию. – Ровный, как всегда, деловит. Звонит по внутреннему телефону: – Аркадий, карточка Плещеевой у тебя? Принеси.
Лечащий врач, молодой симпатичный Аркадий Сергеевич приносит карточку. Ровный смотрит, сколько сделано сеансов облучения.
– Надо добавить лучей, – говорит он. И, кинув взгляд на меня: – Эк вы побледнели, сударь. Извольте держаться как следует. Раисе о развитии болезни – ни слова.
– Да, да, конечно…
В понедельник взяли пункцию («кольнули»).
– Так, – сказал мне Ровный. – Поговорим с радиологами, и завтра начнем облучение. Может быть, амбулаторно.
– А результат пункции? – спрашиваю.
– То, что я сказал.
И начал я ежедневно возить Раю в радиологическое отделение. Оно помещалось в подвале института. Рая входила в аппаратную, а я ожидал, слонялся по прихожей, ужасно хотелось курить, но я же бросил…
После первого сеанса Рая вышла спокойная, сообщила с улыбкой: – Облучение на гамма-аппарате, он называется «Агат». Нет, совсем не больно. Слегка щекотно.
– «Агат» тебе поможет, – говорю. – Сядь, отдохни.
С полчаса Райка отдыхала, потом мы выходили, брали такси (почти всегда подъезжали они к институту) и ехали домой.
Рая держалась отлично. Ни единого слова жалобы.